Разбросанным в пыли по магазинам
(Где их не кто не брал и не берет!)
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
М. И. Цветаева
Марина Ивановна Цветаева родилась в Москве 26 сентября 1892 года. По происхождению, семейным связям, воспитанию она принадлежала научно-трудовой интеллигенции. Отец ее — сын бедного сельского попа, уроженец села Талицы Владимирской губернии — вырос в таких “достатках”, что до двенадцати лет сапог в глаза не видал. Трудом и талантом Иван Владимирович Цветаев пробил себе дорогу в жизни, стал известным филологом и искусствоведом, профессором Московского университета, директором Румянцевского музея и основателям Музея изящных искусств (ныне музей имени Пушкина). Он умер в 1913 году. Мать — из обрусевшей польско-немецкой семьи, натура художественно одаренная, музыкантша, ученица Рубинштейна. Она скончалась рано (в 1906 году), но, по словам дочери, успела оказать на нее “главенствующее влияние”: “Музыка, природа, стихи, Германия… Одна против всех. Heroica”. Детство, юность и молодость Марины Цветаевой прошли в Москве и в тихой Тарусе (Калужской губернии), отчасти — за границей (Италия, Швейцария, Германия, Франция). Училась она много, но, по семейным обстоятельствам, довольно бессистемно: совсем маленькой девочкой — в музыкальной школе, потом — в католических пансионах в Лозанне и Фрейбурге, в ялтинской женской гимназии, в московских частных пансионах. Окончила в Москве семь классов частной гимназии Брюхоненко (из 8-го класса вышла). В возрасте шестнадцати лет, совершив самостоятельную поездку в Париж, прослушала в Сорбонне сокращенный курс истории старофранцузской литературы. Стихи Цветаева начала писать с шести лет (не только по-русски, но и по-французски и по-немецки), печататься — с шестнадцати, а два года спустя, в 1910 году, тайком от семьи, выпустила довольно объемистый сборник — “Вечерний альбом”. Изданный в количестве всего 500 экземпляров, он не затерялся в потоке стихотворных новинок, затоплявшем тогда прилавки книжных магазинов. Его заметили и одобрили такие влиятельные и взыскательные критики, как В. Брюсов, Н. Гумилев, М. Волошин. Были и другие сочувственные отзывы.
Весной 1911 года Марина Ивановна уехала в Крым. В Коктебеле, живя у Волошина, старшего, верного друга, она встретилась с Сергеем Эфроном; он был круглым сиротой, сыном революционных деятелей, близким к народническим кругам, — на год моложе ее. С этого момента кончилось “трагическое отрочество” и началась “блаженная юность”. В январе 1912 Цветаева вышла за Эфрона замуж и тогда выпустила второй сборник стихов — “Волшебный фонарь”. Этот сборник был исключением в ее творческой биографии, когда ее новые стихи повторяли, перепевали старые мотивы.
В сентябре 1912 года у нее родилась дочь Ариадна. Внешние события проходили как бы мимо нее, целиком поглощенной “романом с собственной душой”, несмотря на то, что ее муж курсировал одно время с санитарным поездом в качестве брата милосердия, порою рискуя жизнью, и она очень волновалась за него, но жила отрешенно, словно бы в прошлом столетии. С весны 1917 года для Цветаевой наступил трудный период. Беззаботные, быстро промчавшиеся времена, когда можно было позволить себе жить тем, чем хотелось, отступали все дальше в прошлое. В апреле она родила вторую дочь, которую собиралась назвать в честь Ахматовой, Анной, но потом передумала: “ведь судьбы не повторяются”, — и назвала Ириной. В сентябре Цветаева уехала в Крым. Осенью 1919 года — в самое тяжелое время — Марина Ивановна отдала своих девочек в подмосковный приют; вскоре забрала оттуда тяжело заболевшую Алю, а в феврале двадцатого потеряла маленькую Ирину, погибшую в приюте от истощения и тоски… После девятнадцатого года под влиянием неразрывно слитых исторических и личных обстоятельств: гражданской войны и разлуки с мужем, в цветаевской лирике зазвучала нота, которую она обозначила сама: “Добровольчество — это добрая воля к смерти”. “Белая гвардия, путь твой высок: // Черному дулу — грудь и висок”. Событие, перевернувшее всю последующую жизнь Цветаевой, произошло 14 июля 1921 года. В этот день она получила “благую весть” — первое за четыре с половиной года письмо от мужа. Он находился после разгрома белой армии и бегства за границу, в Чехословакии и учился в Пражском университете. Цветаева мгновенно и бесповоротно приняла решение ехать к Сергею Яковлевичу. Увлечений в ее жизни — “топлива” для творческого костра, которое, отогрев, рассеивалось навсегда, было и будет немало; любовь останется одна до конца дней… Цветаева шла навстречу своей ломающейся судьбе, не переставая ощущать себя нерасторжимо слитой с русскими поэтами, все время мысленно с ними общаясь.
Стихи продолжали литься, вернее — рваться из души поэта, напряжение их все нарастало. Звучала в них тоска и боль расставания с родиной — исстрадавшейся и “лютой”, в пожарищах и крови, — она представала как бы живой мученицей. Будущее Цветаева видела философски и миротворчески, — в небе поэта:
По нагориям,
По восхолмиям,
Вместе с зорями,
С колокольнями,
Конь без удержу, —
Полным парусом! —
В завтра путь держу.
В край без праотцев…
Дыхом-пыхом — дух!
Одни — погожи. —
Догоняй лопух!
На седьмом уже!
Расставание с родиной иносказательно запечатлено в поэме-сказке “Переулочки” — о чародейке, которая завораживает доброго молодца и уносит его в заоблачную высь, и в стихотворном цикле “Сугробы”, посвященном Эренбургу, но всеми помыслами обращенному к далекому любимому:
Велика раскольница
Даль, хужей — прилучница!..
Сверх волны обманчивой
В грудь — дугою Лютою!
Через хляби — няньчанный,
Берега — баюканный…
Над обеими вещами Цветаева работала весь март и апрель. 11 мая 1922 года ее и девятилетнюю Алю отвез на извозчике до Виндавского вокзала единственный провожавший, и в этом заключается некий символ ее рокового одиночества… В Берлин Цветаева приехала 15 мая 1922 года. В то время там кипела литературная жизнь; существовало множество русских издательств; туда отправлялись не только эмигранты, но приезжали и советские писатели; отношения между Советской Россией и Германией были дружественными. Помог ей устроится в русском пансионе Эренбург; вскоре она встретилась с мужем, приехавшим из Праги. Цветаева пробыла в Берлине два с половинной месяца — очень напряженные и творческие. Она успела написать больше двадцати стихотворений, совершенно не похожих на прежние и открывших новые черты ее лирического дарования. Эти стихи словно ушли в подполье тайных, интимных переживаний, выраженных изощренно-зашифрованно: “Есть час на те слова. // Из слуховых глушин // Высокие права // Выстукивает жизнь…”. Стихи говорили о быте любви тленной и бытии любви вечной, — не нова была тема, но она требовала совершенно иного выражения:
Помни закон:
Здесь не владей!
Чтобы потом —
В Граде Друзей:
В этом пустом,
В этом крутом
Небе мужском —
Сплошь золотом —
В мире, где реки вспять,
На берегу — реки,
В мнимую руку взять
Мнимость другой руки.
В Берлине тогда жили А. Ремизов, М. Горький, А. Толстой и Н. Крандиевская, приехали В. Ходасевич и Н. Берберова. Там произошла мимолетная встреча Цветаевой с С. Есениным, — его она немного знала раньше, — и очень теплая — с Андреем Белым, которому Марина Ивановна послужила недолгой, но верной опорой и успокоением в смятенности его “пленного духа”. Наконец, в Берлине состоялась самая главная, хотя и заочная, эпистолярная встреча с Борисом Пастернаком, вдохновившая Цветаеву на рецензию-отзыв о его книге “Сестра моя — жизнь” и переросшая в горячую дружбу… Берлин не был долгим пристанищем Цветаевой; решили ехать в Чехию, где учился муж и, главное, правительство Масарика выплачивало некоторым русским эмигрантам стипендию-пособие за счет золотого запаса, вывезенного в гражданскую войну из России. Уже 1 августа Цветаева была в Праге. Жизнь в Чехии длилась три с небольшим года. Горние Мокропсы, Прага, Иловищи, Дольние Мокропсы, Вшеноры, — такова карта скитаний семьи в поисках более дешевого жилья, где первобытность условий была обратно пропорциональна плате. Бедность, тяжесть жизни внешней и сосредоточенность жизни внутренней, вот главное в положении Цветаевой, которая впервые за много лет обрела необходимое уединение. Она полюбила Прагу — “летейский город”, с рыцарем Брунсвиком, “стригущим реку дней” — Влтаву у Карлова Моста. Она сердцем ощутила, услышала “голос сирых и малых”, “прокопченных” трудяг на заводской окраине, у заставы большого города. Прага вселяла вдохновение, словно живое существо, — такою воспринимала ее Цветаева; а жизнь в чешских деревнях позволила ей проникнуться природой — вечной, непреходящей, стоящей над всеми людскими несовершенствами, “земными низостями дней”. В Чехии Марина Цветаева выросла в поэта, который в наши дни справедливо причислен к великим. Самой заветной цветаевской темой в то время стала философия и психология любви. Сама она, разумеется, знала, что такое нелюбовь, гнев, неприязнь. Но в ее романтике не было места таким категориям. Она писала о любви — это понятие было для нее бездонным. Все, что не вражда, ненависть или безразличие, составляло любовь, которая вбирала в себя бесчисленные оттенки переживаний. Отсюда “формула”: “Пол и возраст ни при чем”. Можно влюбиться в ребенка, в старуху, в дерево, в дом, в собаку, в героя романа, в собственную мечту, — любовь тысячелика, а поэт, как считала Цветаева, — “утысячеренный человек”. В Чехии она завершила начатую еще в Москве поэму-сказку-притчу-трагедию-роман в стихах “Молодец” — о могучей, всепобеждающей вопреки всему любви девушки Маруси к упырю в облике доброго молодца. Через страданья, сомнения, забвения — прорыв в синюю высь, к вечному блаженству, “домой”, — вот сюжет этой поэмы, в которой простонародная речь, виртуозно обработанная поэтом, несет в себе трагедийный смысл.
Лирика тех чешских лет продолжила мотивы берлинских месяцев: погружение в “единоличье чувств” — самых разноречивых и равно, как всегда, сильных. Это — взрыв тоски по Родине, но по родине идеальной, не исковерканной, не измученной: “Покамест день не встал // С его страстями стравленными, // Во всю горизонталь // Россию восстанавливаю…”. Здесь же — стихи, исполненные щемящей боли от убогости “жизни, как она есть”, с ее неизбывной нищетой, — отголоски собственных кочевий с квартиры на квартиру: “Спаси господи, дым! — Дым-то, бог с ним! А главное сырость!..”. Уродливость быта только тысячная причина того, от чего “Жизнь — это место, где жить нельзя”. И лирические стихи, обращенные к Пастернаку, они лились вместе с письмами к нему — собрату в не измеряемых земными мерами категориях. И стихи о поэте, его природе, его сути, о его величии и беззащитности, о его могуществе и ничтожестве “в мире сем”: “Он тот, кто спрашивает с парты, Кто Канта наголову бьет”; “Что же мне делать, певцу и первенцу, В мире, где наичернейший — сер! Где вдохновение хранят, как в термосе! С этой безмерностью в мире мер?!”.
Первого февраля 1925 года у Цветаевой родился мечтанный сын Георгий — в семье его будут называть Мур. Спустя месяц Цветаева начала писать свое последнее в Чехословакии произведение — поэму “Крысолов”, восходящую к средневековой легенде о флейтисте из Гаммельна, который своей музыкой заманил всех крыс города и утопил их в речке, а когда не получил обещанной платы, той же флейтой выманил из домов гаммельнских детей, увел на гору, и она, разверзшись, поглотила их. У Цветаевой Крысолов-флейтист — олицетворение поэзии; крысы — отъевшиеся мещане, многие из которых в прошлом храбрые бунтари; гаммельнцы — ожиревшие, жадные бюргеры; все они вместе олицетворяют омерзительный, убивающий души быт. “Быт не держит слово Поэзии”, “Поэзия мстит” — таков замысел.
И музыкант уводит под свою дивную музыку детей и топит в озере, даруя им рай — вечное блаженство.
Последние строки поэмы:
Вечные сны, бесследные чащи…
А сердце все тише, а флейта все слаще…
Не думай, а следуй, не думай, а слушай…
А флейта все слаще, а сердце все глуше…
Муттер, ужинать не зови!
Пу — зы — ри.
Окончила эту поэму Цветаева уже после отъезда из Чехии.
С осени 1925 года Цветаева, к тому времени изрядно уставшая от длительного и чрезмерного уединения, все более утверждалась в решении ехать во Францию, в Париж, — решении, подогреваемом мрачной перспективой растить маленького сына в убогих деревенских условиях; муж ее через несколько месяцев должен был окончить учение в университете. Первого ноября 1925 года Марина Ивановна с детьми приехала в Париж, где в довольно непривлекательном районе ее семью приютили знакомые, отведя им комнату в тесной квартире, которую снимали.
Во Франции Цветаевой было суждено прожить тринадцать с половиною лет: первые месяцы — в Париже, с весны по осень 1926 года — в Вандее и Бельвю, пять лет — до весны 1932 года — в Медоне (тогдашнем пригороде Парижа), два года — в Кламаре (в другом пригороде), четыре (с осени 1934 по осень 1938 гг.) — в третьем пригороде (Ванв), осень 1938 – лето 1939 — в парижском отеле “Иннова”. К этому нужно прибавить поездку в марте 1926 года в Лондон, осенью 1929-го, весной 1932-го и летом 1936-го — в Брюссель с литературными чтениями и в летние месяцы (не ежегодно) — отъезды на море. Чужие города Марина Ивановна воспринимала без особого интереса, море не любила; будучи “рожденным пешеходом”, любила прогулки по медонским лесам. Во Франции она заявила о себе быстро и энергично. 6 февраля 1926 года в одном из парижских клубов состоялся ее литературный вечер, принесший ей триумф и одновременно зависть и нелюбовь очень многих из эмигрантских литературных кругов, почувствовавших в ней силу, а главное независимость. А вскоре в печати появился трактат-эссе — “Поэт о критике”, в котором Цветаева в остроумной, парадоксальной форме излагала свои воззрения на то, кем должен быть критик. Истинный поэт, по мнению Цветаевой, это — “равенство дара души и глагола”. Неудивительно, что статья “Поэт о критике” сильно уязвила литераторов (“кто в эмиграции не пишет критики?” — иронически спрашивала Цветаева). Марина Ивановна не только не была “дипломатом”, но и сознательно шла на конфликт с не понравившемся ей литературным зарубежьем и никогда не присоединилась ни к одной группировке. Мысленно она не покидала поэтов, оставшихся в России; еще в Берлине читала на вечере произведения Маяковского и перевела на французский язык его стихотворение “Сволочи”; в Чехии написала реквием Брюсову; в начале 1926 года задумала поэму на кончину Есенина, но так и не осуществила замысел. Продолжала переписку с Пастернаком, которая для нее была романтическим уходом от прозы, скудности жизни, от “людских косностей”, не перестававших преследовать ее… Весною 1926 года Пастернак заочно познакомил Цветаеву с Райнером Мария Рильке, — поэтом, перед которым она преклонялась издавна. Так возник эпистолярный “роман троих” — “Письма лета 1926 года”, изданные во многих странах. Смерть так никогда и не увиденного Рильке, последовавшая почти в канун нового, 1927 года, глубоко потрясла Цветаеву. Она откликнулась большим стихотворением-реквиемом “Новогоднее”, затем “Поэмой Воздуха”.
Большинство произведений, которые писала Цветаева на чужбине, как правило, выходило в свет. Важна была добрая воля двоих – троих людей, связанных с журналом или газетой, которые ее печатали. Еще с чешских времен в распоряжении Цветаевой был пражский журнал “Воля России”; во Франции ее печатал журнал “Современные записки” и менее охотно газета “Последние новости”. Не считая нескольких других, временно возникавших печатных изданий, они были ее главной опорой. Скромные гонорары не могли, конечно, удовлетворить нужды семьи. Муж Цветаевой уже с конца двадцатых годов, постепенно все более и более принимая все, что происходило на родине, стал мечтать о возврате домой и хлопотать (в 1931 году) о советском гражданстве; он метался от одного занятия к другому, был актером-статистом в кино, одно время занимался журналистикой, — деньги были случайные и малые. Чешская стипендия подходила к концу; в течение нескольких лет для Марины Ивановны был организован своего рода фонд помощи; две-три более или менее состоятельные дамы, во главе с С. Н. Андрониковой-Гальперн, собирали ежемесячно для нее небольшую сумму. И, наконец, время от времени выручали литературные вечера-чтения; тогда несколько билетов распространялись по высокой цене; был в этом унизительный оттенок, который Цветаева ощущала, но вынуждена была претерпевать; эти деньги ей с детьми обеспечивали летний выезд на море. Во Франции ей многое не нравилось — как не нравилось бы, безусловно, на любой другой чужбине. В письмах к А. Тресковой она, забыв былые невзгоды, с нежностью вспоминала Прагу, потому что Прага была далеко, в мечте… Она чувствовала себя ненужной, чужой всюду, — несмотря на то, что у нее были знакомые и даже друзья, помогавшие ей. “В Париже и тени моей не останется”, — писала она в тридцатые годы. И сам характер ее менялся; все сильнее одолевали заботы, не оставалось времени “на чувства”, как она говорила; сердце остыло, душа уставала. Сергей Эфрон все больше тянулся к Советскому Союзу; приблизительно в начале тридцатых годов он сделался одним из активных деятелей организованного “Союза возращения на родину”. Цветаева же упорно оставалась вне всякой политики, культивировала в себе неистребимую верность обреченным и погибшим. По старым дневникам мужа, остывшего, по ее собственным словам, к пережитым событиям, связанным с его белогвардейским прошлым, она написала поэму “Перекоп” (1929 г.), которую так и не напечатала, затем несколько лет работала над большой “Поэмой о царской семье” — по многочисленным источникам и слышанным рассказам, работала с обреченным сознанием, что эта вещь “не нужна не кому”. Поэма, за исключением начальной главы “Сибирь”, по-видимому, не сохранилась. В 1930 году Цветаева написала стихотворный реквием на потрясшую ее кончину Маяковского. Она не переставала относиться к нему с уважением и восхищением; в 1928 году, наперекор эмигрантской политической шумихи, приветствовала его по случаю приезда в Париж. Смерть Маяковского Цветаева трактовала прямолинейно: певец революции, “передовой боец” из-за несчастной любви по-старинному пальнул в себя, словно дворянский сынок: “Правнуком своим проживши, кончил — прадедом своим”. Оплакивая поэта, Цветаева выражала трагизм собственного существования “в мире сем”. Кончина Маяковского для нее — “чистая смерть. Все, все, все дело — в чистоте”. И еще: “Сила смерти Маяковского в том, что он умер в полной силе на высоте дара и судьбы”. Бескорыстное преклонение Цветаевой перед собратьями по “святому ремеслу — Поэзии”, помноженное на страстность защиты их от вульгаризации и оболгания, — было редчайшим даром. Свидетельство тому — знаменитые стихи Пушкину (1931), в которых великий поэт предстает не “прилизанным” и мирным, а бунтарем. “…Пушкинский мускул // На кашалотьей // Туше судьбы — // Мускул полета, // Бега, // Борьбы”. Создавая своего Пушкина, Цветаева бросала вызов всяческим лицемерам от литературы — всех стран и времен, а также предостерегала будущих вершителей литературных судеб: “Не поручать палачам похорон Жертв, цензорам — погребенья Пушкиных…”.
В тридцатые годы главное место в творчестве Цветаевой стала занимать проза. Причиной перехода на прозу была совокупность многих обстоятельств, “бытовых” и “бытийных”, внешних и внутренних. Сама Цветаева несколько прямолинейно заявляла: “Эмиграция делает меня прозаиком”, — она имела в виду, что стихотворные произведения труднее устроить в печать, над ними дольше и труднее работать (“Стихи не кормят, кормит проза”). С другой стороны, она признавалась, что у нее становилось все меньше “времени на чувства”, а чувство как раз требует силы и времени; прозаическая же вещь создается быстрее. И еще говорила о том, что поэт в ней “ревнует” к прозаику и наоборот. Как бы там ни было, Цветаева проделала на чужбине тот же путь, что и многие русские писатели, например, Бунин, Куприн, Зайцев, Шмелев, Набоков; они — каждый по-своему — чувствовали себя одиноко, отъединенно от эмигрантской действительности, от литературной и прочей суеты, и всеми помыслами обратились вспять к прошлому, к “истокам дней”. Происходило это по-разному, но устремления были одинаковы. У Цветаевой они вызывались двумя причинами. Уйдя “в себя, в единоличье чувств”, она хотела “воскресить весь тот мир”, канувший в небытие, милый ее сердцу на расстоянии прошедших лет мир, который создал, вылепил ее — человека и поэта. Так родились “Отец и его музей”, “Мать и музыка”, “Жених”, “Дом у Старого Пимена” и другие произведения тридцатых годов, условно причисляемые к автобиографической прозе, — условно, ибо практически вся цветаевская проза носила автобиографический характер. Печальные события — кончины современников, которых Цветаева любила и чтила, — служили поводами, вдохновлявшими поэта на очерки-реквиемы. Так появились “Живое о живом” (Волошин), “Пленный дух” (Андрей Белый), “Нездешний вечер” (Мих. Кузмин), “Повесть о Сонечке” (С. Я. Голлидэй), написанные в 1932 – 1937 годах.
Особняком стояла “пушкиниана” Цветаевой — очерки “Мой Пушкин” (1936), “Пушкин и Пугачев” (1937). Они тоже автобиографичны, особенно первый, — но, конечно, главный их герой — вечно современный, живой, неотразимый Пушкин...
Наконец, творческий темперамент не оставлял Цветаеву равнодушной к проблеме поэта, его дара, призвания. Статьи “Поэт и время”, “Искусство при свете совести”, “Эпос и лирика современной России”, “Поэты с историей и поэты без истории” — все они создавались в те же годы, и можно лишь поражаться огромной творческой энергии Цветаевой. Но и это было еще не все. Еще смолоду Цветаева привыкла вести дневники и писать письма, — там проявлялся ее дар эссеиста. Этот жанр она очень любила: вольно располагающуюся мысль, смену ее поворотов, неожиданные ассоциации, афористическую остроту, парадоксальность. За границей ей удалось напечатать несколько отрывков из своих старых дневников: “О любви”, “О благодарности”, “Отрывки из книги “Земные приметы” и другие клочки дневниковых записей, которые она почти не подвергала обработке. Свою жизнь, свои чувства и мысли она не таила; в поздние годы набело переписала некоторые записные книжки. Что же до писем, то их Цветаева писала всю жизнь великое множество, и многие сперва писала начерно, в тетради, ибо придавали им литературное значение, — так, например, в первую очередь — письмам к Пастернаку. Думается, если бы литературные обстоятельства были более благоприятные, она создала бы не один эпистолярный роман, подобие “Флорентийским ночам”. Но с этим произведением, написанным по-французски, ее постигла неудача, — так же, как и с другими ее французскими вещами, — которые тоже созданы в тридцатые годы: “Письмо к амазонке”, “Чудо с лошадьми”, “Отец и его музей”, — ни одно не было напечатано.
В многожанровой цветаевской прозе (мемуарной, литературно-критической, дневниковой, эпистолярной и т. д.) неизменно присутствовал поэт. Поэт диктовал равновесие мифа и реальности воспоминаниям, превращая их в высокохудожественные творения; поэт передавал литературно-критическим статьям и эссе об искусстве и поэзии высокую эмоциональную напряженность; наконец, поэт превращал эпистолярную прозу в истинные лирико-психологические, философские трактаты, черпая мысли и образы из стихов, чтобы наполнить ими письма (что видно, например, по “Флорентийским ночам”)...
Итак, в тридцатые годы во Франции Марина Цветаева окончательно состоялась как оригинальный и крупный прозаик. Лирические стихотворения по-прежнему были редкими гостями в тетрадях поздней Цветаевой, но все же, вызванные внутренней необходимостью, появлялись там. Так, была создана своеобразная ода неразлучному верному другу поэта — письменному столу — цикл “Стол”, без которого не обходится ни один цветаевский сборник. В “Стихах к сыну” поэт напутствовал будущего человека (ему пока семь лет): “Езжай, мой сын, в свою страну”, — ибо дети сами должны писать “повесть дней своих и страстей своих”; ведь “наша ссора — не ваша ссора! Дети! Сами творите брань Дней своих”. Цветаева верила: СССР — страна будущего, страна детей, не отцов. Отцы — это вымирающее племя высоких, “не от мира сего”, бескорыстных душ, которым нет места в современности; им она, поэт, обязана всею своей сущностью:
Поколенье! Я — ваша!
Продолжение зеркал.
Ваша — сутью и статью,
И почтеньем к уму,
И презрением к платью
Плоти — временному!..
До последнего часа
Обращенным к звезде
Уходящая раса,
Спасибо тебе!
В “Стихах сироте” Цветаева величайшей страстностью выразила мысль о том, что человека держит на земле его необходимость другому. “Что для ока — радуга, // Злаку — чернозем, // Человеку — надоба // Человека — в нем”. Эта “надоба”, по Цветаевой, — любовь. Так возвращалась она к своей заветной теме... Надоба в человеке, надоба в поэте, в его стихах... Как и в юности, Цветаева провидела, что час ее пробьет только в будущем:
Не нужен твой стих —
Как бабушкин сон. —
А мы для иных
Сносидим времен...
А быть или нет
Стихам на Руси —
Потоки спроси,
Потомков спроси.
А сама Родина? Цветаева любила родину; одни эти строки: “Ты! Сей руки своей лишусь, — // Хоть двух! Губами подпишусь // На плахе: распрь моих земля — // Гордыня, родина моя!” — говорят сами за себя.
Но, любя родину, стремилась ли Цветаева вернуться домой? Ответ на этот вопрос неоднозначен; по стихам, письмам видно, как мучила ее эта проблема: “Можно ли вернуться В дом, который — срыт?”, “Той России — нету, Как и той меня”; “Нас родина не позовет!”. В письме к Тесковой: “Здесь я не нужна. Там я невозможна”, и т. п. Двойственность ее натуры и судьбы состояла в том, что она, выражаясь ее же словами, была втянута в насильственный брак со своим временем. Ей не нравился ее век (как не нравился бы любой другой, если б она в нем родилась). Она была поэтом, опережающим свое время, но тянулась к уходящей эпохе. Пешеходом, не признающим автомобилей, “авионов”, и вообще — “век турбин и динам”. Читателем, презирающим газеты с их “злобой дня” (“Кто победил на площади — О том не думай и не ведай”). “Глядел назад, а шел вперед”, — писала она.
Больше того: по цветаевскому творчеству можно изучать ту историческую реальность, в которой она жила и которая — хотел того или не хотел поэт, — уже была в нем самом. Что до возвращения на родину, Цветаева знала одно: если ее муж туда поедет, она последует за ним, как последовала к нему за границу.
Время между тем шло, и в марте 1937 года дочь Цветаевой Ариадна, исполненная радостных надежд, уехала в Москву. Все лето Цветаева напряженно работала: писала очерк “Пушкин и Пугачев” и “Повесть о Сонечке”. А осенью судьба всей семьи круто повернулась. Сергею Эфрону, продолжавшему свою деятельность в Союзе возвращения в СССР, пришлось, в связи с участием в одном политическом детективе, спешно и тайно уехать в Москву. По поводу этого отъезда в заграничной прессе было много шуму... Марина Ивановна осталась с Муром. Их отъезд был, таким образом, предрешен. Состояние Марины Ивановны было труднейшим; больше полугода она ничего не писала: “Нет душевного (главного и единственного) покоя, есть — обратное”. Осенью переселилась из Ванва в парижскую гостиницу. “Я — страшно одинока, — сетовала она. — Из всего Парижа — только два дома, где я бываю, остальное все — отпало”. Она готовила к отправке свой архив: переписывала ранние стихи, попутно дорабатывая их, уничтожая наиболее слабые, делая комментирующие пометы. Некоторые произведения не рискнула везти, оставила на хранение знакомым; приводила в порядок могилу семьи Эфронов на Монпарнасском кладбище.
Сентябрьские события 1938 года вывели Цветаеву из творческой немоты. Нападение гитлеровцев на Чехословакию вызвало в ее сердце гнев и негодование, — и хлынула лавина антифашистских “Стихов к Чехии”. Теперь Цветаева ревностно следила за событиями. Верила: “Россия Чехию сожрать не даст” — и с горячей любовью воспевала не отдельного человека и любовь к нему, а героический страдающий народ и прекрасную страну, в которой некогда нашла приют. Циклы “Сентябрь” и “Март” “Стихов к Чехии” образовали своего рода лирическое единое произведение. То была “лебединая песнь” Марины Цветаевой на чужбине. Летом 1939 года подготовка к отъезду приняла спешный характер: последние “переписка, разборка, укладка”. И последние письма. Из них — от 8 июня — поэту А. С. Гингеру, в котором читаем: “Жаль уезжать, но это подготовка — к другому большому отъезду, кроме того, я с первой минуты знала, что уеду”. А в конце: “И Муру будет хорошо. А это для меня — главное. (Стихам моим — всегда будет хорошо)”. 12 июня 1939 года Марина Ивановна Цветаева уехала в СССР.
В Москву Цветаева с сыном приехали 18 июня. Ее семья, наконец, воссоединилась; все вместе жили в подмосковном поселке Большево. Но это последнее счастье длилось недолго: в августе арестовали дочь, в октябре — мужа Цветаевой. Она с сыном скиталась по чужим углам: снимала комнату в Голицыне, переменила три жилья в Москве. Ездила с передачами Але и Сергею Яковлевичу; тряслась над хрупким здоровьем Мура; вызволяла прибывший из Франции багаж, который задерживали целый год... И занималась переводами — французского, немецкого, английского, грузинского, болгарского, польского и других языков. Слова: “Я перевожу по слуху — и по духу (вещи). Это больше, чем смысл” — были ее девизом в работе. В черновых тетрадях — бесчисленное количество вариантов и, по обыкновению, разного рода записи. Вот одна: “Я отродясь, как вся наша семья — была избавлена от этих двух (понятий): слава и деньги... (Добрая слава, с просто-славой незнакома. Слава: чтобы обо мне говорили. Добрая слава: чтобы обо мне не говорили — плохого. Добрая слава: один из видов нашей скромности — и вся наша честность.) Деньги? Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их — нет... Ведь я могла бы зарабатывать вдвое больше. Ну — и? Ну, вдвое больше бумажек в конверте. Но у меня-то останется?.. Ведь нужно быть мертвым, чтобы предпочесть деньги”. По-прежнему, как и двадцать лет назад, она общалась со многими, но, как и прежде, все было лишь “людной пустошью” в ее неизбывном одиночестве и горе, которое и доверить-то кому-либо было рискованно. Однако “тайный жар” не угасал в ней, она все еще была способна зажигаться от людей. Свидетельство тому — несколько прекрасных лирический стихотворений, затерянных в переводческих тетрадях. Осенью 1940 года Гослитиздат вознамерился издать маленький сборник цветаевских стихов; Марина Ивановна, старательно и волнуясь (сохранились попутные записи об этом), составляла его... Сборник был отвергнут К. Зелинским. Подробностей его пространной и враждебной рецензии, судя по ее записям, ей не сообщили, она знала только: человек, в лицо ей хваливший ее стихи, объявил их “формалистическими”... В апреле 1941 года Марину Ивановну Цветаеву приняли в профком литераторов при Гослитиздате. С фотографии на удостоверении смотрит старая женщина (а ей всего сорок восемь!) с остриженными, не к лицу завитыми волосами и вымученной слабой улыбкой...
Война застала Цветаеву за переводом Федерико Гарсиа Лорки. Работа была прервана; события привели поэта в состояние паники, безумного страха за сына, полной безысходности. Тогда-то, вероятно, и начала слабеть ее воля к жизни... Восьмого августа Цветаева с Муром уехала из Москвы в эвакуацию; восемнадцатого прибыла, вместе с несколькими писателями, в городок Елабугу на Каме. Навис ужас остаться без работы. Надеясь получить что-нибудь в Чистополе, — где, в основном, находились эвакуированные московские литераторы, — Марина Ивановна съездила туда, получила согласие на прописку и оставила заявление: “В Совет Литфонда. Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда. 26 августа 1941 г.” (Столовая откроется лишь в конце октября.) Немного как будто бы обнадеженная, 28-го она вернулась в Елабугу с намерением перебраться в Чистополь. А 31-го, в воскресенье, когда все ушли из дому, повесилась. И оставила три записки: Асеевым в Чистополь — чтобы взяли к себе Мура (“Я для него больше ничего не могу и только его гублю... У меня в сумке 150 р., и если постараться распродать все мои вещи... А меня — простите — не вынесла”.), людям, которых просила помочь ему уехать (“Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадает”.), и сыну: “Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик”.
Здесь, у последней черты, все чувства Марины Ивановны достигли своего абсолюта. Тоска полнейшего одиночества и заброшенности; предстоящие впереди мрак и зима в глуши; трагическое ощущение собственной ненужности, беспомощности; роковое убеждение, что она ничего не умеет; паралич воли; страх за сына, которого она невольно втягивала в лабиринт отчаяния и безнадежности... Через три года Муру суждено будет погибнуть на войне. Разумеется, сын ни в коей мере не был виноват в смерти матери, как ошибочно писала Анастасия Цветаева. Марина Ивановна Цветаева ушла из жизни, когда в ней погасли остатки последней энергии. Жизнь задувал этот огонь со всех сторон...
Библиографический список
1. Марина Цветаева. Сочинения. Том первый. Москва, 1988 год.
2. Марина Цветаева. Сочинения. Том второй. Москва, 1988 год.
3. Марина Цветаева. Избранное. Москва, 1990 год.
4. Марина Цветаева. Театр. Москва, 1988 год.