СОКРАТ (ок. 470-399 до н. э.), древнегреческий философ, один из родоначальников диалектики как метода отыскания истины путем постановки наводящих вопросов — т. н. сократического метода (см. Майевтика). Был обвинен в «поклонении новым божествам» и «развращении молодежи» и приговорен к смерти (принял яд цикуты ). Излагал свое учение устно; главный источник — сочинения его учеников Ксенофонта и Платона. Цель философии — самопознание как путь к постижению истинного блага; добродетель есть знание, или мудрость. Для последующих эпох Сократ стал воплощением идеала мудреца.
СОКРАТ (Socrates) из Афин (469-399 до н. э.), античный философ, учитель Платона, воплощенный идеал истинного мудреца в исторической памяти человечества. С именем Сократа связано первое фундаментальное деление истории античной философии на до- и после-Сократовскую, отражающее интерес ранних философов 6-5 вв. к натурфилософии (ср. устоявшийся термин для этого периода: «досократики»), а последующего поколения софистов 5 в. — к этико-политическим темам, главная из которых воспитание добродетельного человека и гражданина.
Источники. Проблема достоверности
Учение Сократа было устным. Все свободное время он проводил в беседах с приезжими софистами и местными гражданами, политиками и обывателями, друзьями и незнакомыми на темы, ставшие традиционными для софистической практики: что добро и что зло, что прекрасно, а что безобразно, что добродетель и что порок, можно ли научиться быть хорошим и как приобретается знание. Об этих беседах мы знаем в основном благодаря двум авторам — Ксенофонту и Платону. Кроме их сочинений имеются также: фрагменты и свидетельства о содержании «сократических диалогов» других сократиков — Эсхина, Федона, Антисфена, Евклида, Аристиппа; пародийное изображение Сократа в комедии Аристофана «Облака» (поставлена в 423 до н. э.) и ряд замечаний о Сократе у Аристотеля, родившегося поколением после его казни. Проблема достоверности изображения личности Сократа в сохранившихся произведениях — ключевой вопрос всех исследований о нем.
Особенности философии Сократа
На основании различных свидетельств, из которых предпочтение, как правило, отдается «Апологии Сократа» и ранним диалогам Платона, обычно указывают по крайней мере три особенности сократовой философии: 1) ее разговорный («диалектический») характер; 2) определение понятий путем индукции; 3) этический рационализм, выражаемый формулой «добродетель есть знание».
Диалогизм учения Сократа, общительного по своей натуре, имел следующее обоснование: Сократ утверждал, что сам он «ничего не знает» и чтобы стать мудрым расспрашивает других. Свой метод собеседования он называл майевтикой («повивальным искусством»), имея в виду, что только помогает «рождению» знания, но сам не является его источником: так как не вопрос, а ответ является положительным утверждением, то «знающим» считался отвечавший на вопросы собеседник. Обычные приемы ведения диалога у Сократа: опровержение через приведение к противоречию и ирония — притворное неведение, уход от прямых ответов. Согласно платоновской «Апологии», на самом деле Сократ, говоря «чистую правду» о своем незнании, хотел указать на ничтожность всякого человеческого знания по сравнению с божественной мудростью, ибо только богу известно все.
Индукция
В ходе своих майевтических бесед Сократ обыкновенно прибегал к методу «наведения»: начиная с самых привычных и обыденных примеров, он старался подвести собеседника к определению обсуждаемого понятия, то есть ответить на вопрос: «что есть?» От красивых вещей он предлагал перейти к обсуждению того, что есть красота, от мужественных поступков — к тому, что есть мужество и т. д. Как правило, темы его бесед относились к этической проблематике.
Этический рационализм
Постоянная мысль Сократа — о том, что правильное поведение и истинное знание не могут быть отделены друг от друга: невозможно поступать мужественно или благочество, не зная, что такое мужество или благочестие. Поступок только тогда имеет моральный смысл, когда человек совершает его осознанно и по внутреннему убеждению, если же он ведет себя хорошо, потому что, например, «все так делают» — то если «все» станут вести себя плохо, то не будет причин быть добродетельным. По Сократу, не только истинно моральное (благо) всегда сознательно, но и сознательное — всегда хорошо, а бессознательное — плохо. Если кто-то поступает плохо, значит, он еще не знает того, как следует поступать (зло — всегда ошибка суждения), и после того, как его душа будет очищена от ложных предрассудков, в ней проявится природная любовь к добру, а добро самоочевидно.
Точно так же, как нельзя хорошо поступать, не зная добродетели, так и нельзя по-настоящему любить, не зная, что такое любовь и что должно быть истинным предметом влечения. Тема любви (эроса) и дружбы — наиболее хорошо засвидетельствованная тема рассуждений Сократа (ср. Платон. «Феаг» 128b: «я всегда говорю, что я ничего не знаю, кроме разве одной совсем небольшой науки — эротики. А в ней я ужасно силен»); эта тема так или иначе была отражена в сочинениях всех сократиков — Антисфена, Эсхина, Федона, Ксенофонта и Евклида мегарика. Кроме очевидно присутствовашей игры словами, производными от «спрашивать» и «любить», любовная тема был важна как психологическое обоснование тождества истины и добра: желать лучше узнать и быть при этом безусловно благорасположенным к узнаваемому предмету можно только любя его; и наибольший смысл имеет любовь к конкретному человеку, точнее, по Сократу, к его душе, — в той мере, в какой она добродетельна или стремится к этому.
В каждой душе есть доброе начало, как у каждой души есть демон-покровитель. Сократ слышал голос своего «демония», предостерегавший его или его друзей (если они советовались с Сократом) совершать те или иные поступки (замечательно, что «демоний» Сократа проявлял свою запретительную силу только в случаях смертельной угрозы для жизни, в менее важных случаях он молчал). Свой внутренний голос Сократ считал своеобразным оракулом, посредством которого бог сообщает ему свою волю — соответственно, Сократ не смел ослушаться божественных указаний. Именно за это подозрительное с точки зрения государственной религии учение в конце жизни он был обвинен в неблагочестии.
Суд на Сократом
После поражения Афин в многолетней Пелопоннесской войне (в ходе которой Сократ трижды становился участником военных сражений) в 404-403 в городе была установлена жестокая проспартанская «тирания тридцати», во главе которой встал Критий, бывший слушатель Сократа. Хотя Сократ никак не сотрудничал со спартанской властью во время тирании, спустя четыре года после свержения диктатуры афиняне привлекли Сократа к суду по обвинению в расшатывании устоев государства, стараясь таким образом найти причину явного упадка демократической власти и ослабления Афин после блестящего и невозвратимого «века Перикла». Обвинителей было трое: молодой поэт Мелет, владелец кожевенных матерских Анит и оратор Ликон; текст обвинительного приговора сообщает Ксенофонт в «Воспоминаниях о Сократе»: «Сократ виновен в том, что не признает богов, признаваемых государством, а вводит другие, новые божества; виновен также в том, что развращает молодежь».Защита Сократа на суде стала поводом к написанию многочисленных «Апологий», наиболее известная из которых принадлежит Платону. По приговору суда Сократ выпил цикуту и скончался через несколько минут в полном сознании. После казни Сократа началась долгая история интеллектуальных переживаний этой афинской трагедии, отдельные этапы которой совпадали с историей развития философии, в первую очередь, это касается становления платонизма.
Посмертные легенды
После смерти Сократа во множестве возникли так называемые Сократические школы, основанные его близкими учениками, появляется жанр сократического диалога, персонажем которого неизменно является Сократ, и «воспоминаний» о Сократе. Ученики хотели рассказать о личности Сократа людям, не имевшими возможность его знать при жизни, и понять, какое значение может иметь его жизнь для тех, кто его никогда не увидит. Для всей этой литературы была характерна типизации персонажей, их личных качеств и всех происходящих с ними событий, так что в результате имеющийся перед нами облик Сократа хотя исторически малодостоверен, зато чрезвычайно интересен как уникальный историко-культурный миф, к которому обращались все новые поколения философов: «Сократ первый показал, что во всякое время и во всяком возрасте, что бы с нами ни происходило и что бы мы ни делали, — в жизни всегда есть место философии» (Плутарх. Должно ли старику заниматься государственными делами).
Сократ — представляет центральную фигуру в греческой философии; его жизнь, согласовавшаяся с его учением, заслуживает такого же внимания, как и его философия. Несмотря на то, что С. является лицом вполне типичным и, по-видимому, точно охарактеризованным, воззрения на него, на его жизнь и учение отличаются большим разнообразием. Происходит это от того, что С. сам ничего не писал, посему мы о его учении и о его целях узнаем из вторых рук, из источников, несогласных между собою во взглядах на роль, сыгранную С. Источники для биографии и учения С. следующие: Диалоги Платона, «Воспоминания» Ксенофонта, сочинения Аристотеля, глава о Сократе у Диогена Лаэрийского, Плутарх «О Демоне С.» и др. Из этих источников Платон и Ксенофонт, наиболее важные, существенно расходятся во взглядах на С. Ксенофонт старается дать фотографически верный снимок с облика философа, но в действительности, вероятно, принижает С., Платон идеализирует его и вкладывает в его уста идеи, принадлежащие самому Платону. Рассказывают, что С., слушая чтение диалога молодого Платона, воскликнул: «сколько этот юноша налгал на меня!» Вопрос о том, какому источнику следует более доверяться при изображении С., рассматривался часто и различно решался; последний, писавший по этому воду Doring («Die Lebre des Socrates als sociales Reformsystem», Мюнхен, 1895), решает его односторонне в пользу Ксенофонта, в противоположность мнению Шлейермахера; с этим можно согласиться лишь насколько вопрос идет о внешнем облике философа и его учения; самый же дух сократической философии, без сомнения, лучше схвачен в диалогах Платона; исследователь должен, однако, обладать большим чутьем, чтобы, пользуясь Платоном, уметь отличить Сократовское от Платоновского.
С. (469 — 399) сын малоизвестного скульптора Софрониска и повивальной бабки Фэнареты, называл себя аутодидактом (autorgoV). Отец обучил С. искусству ваяния, и впоследствии показывали фигуры 3-х харит, изготовленные С. Чтение сочинений Анаксагора произвело на С. глубокое впечатление; спиритуалистические тенденции Анаксагора нашли себе в С. благодарную почву. Земными благами С. не обладал, если не считать жены Ксантиппы. Злая жена и сопряженные с нею семейные невзгоды не помешали, однако, С. выполнить гражданств долг по отношению к своей родине. Пламенный патриотизм С. («Отечество почтеннее и матери, и отца, и всех предков» Критон) выразился в известной его мысли — что он бы афиняном еще в утробе матери и желает умереть им — ответ, которым С. отклонил бегство из темницы, предложенное ему друзьями. С. участвовал в трех походах в Делион, Потидею и Амфиполис и проявил величайшее мужество в том, что, будучи эпистатом пританов, противодействовал возбужденному народу в деле об осуждении победителей при Аргенузах (406 г.), воспротивился запрещению тридцати тиранов вести беседы с юношеством и не последовал приказанию им привести Леона Саламинского в Афины. Древние указывают на наружность С., походившего на силена, как характерный признак победы внутренней духовной красоты над внешним безобразием. Любопытный анекдот доказывает силу борьбы С. со своими наклонностями: физиогномист Зопир, встретив однажды С., беседующего с учениками, стал утверждать, рассмотрев черты лица философа, что он родился с дурными наклонностями. Ученики С. рассмеялись, но С. остановил их словами, что он действительно появился на свет с дурными наклонностями, но силою своей воли поборол их. Учительская деятельность С., состоявшая в беседах со всеми, кто его хотел слушать, кончилось для него весьма трагично: его борьба против софистов и всевозможных проявлений софистических учений не спасла его от того, что его же приняли за главу софистической школы и обвинили во вредной, антигосударственной деятельности и «мудрейший из греков», по определению дельфийского оракула, погиб от обвинения трех малозамечательных лиц: Мелита, ритора Ликона и демагога Анита (последний из них поддерживал Тразибуда, изгнавшего тридцать тиранов). Обвинение заключалось в том, что С. развращает юношество, не верит в богов, признаваемых городом Афины, и вводит новые божества. В подтверждение первого пункта приводили, что Крития, один из тридцати тиранов, и дядя Платона — Хармид, равно и Алкивиад принадлежали к числу учеников Сократа. Новое божество, коему, якобы, покланялся С., это его демон, о котором С. часто упоминает в своих беседах; говорит он, впрочем, не о демоне, а о демоническом (to daimonion).
Oбвинение С. в безбожии с точки зрения афинян имело некоторое основание (ср. исследование Freret, «Memoire de l'Acad.» (XLVIl, т. 1, 1809), ибо С. был монотеистом, и не признавал антропоморфные божества Гезиода и Гомера; менее основания имело обвинение в том, что С. вводить «новых демонов — daimonia caina), потому что учение о демонах можно найти как в греческой религии, так и в философии (ср. Bouche-Leclercq, «De lа divination dans l'antiquite» и Limbourg-Brower, «Histoire de la civlisation moral, et relig. des Grecs», т. Vl и др.) Что касается в особенности представления С. о своем демоне, который, по словам Платона, удерживал С. от дурного, а по словам Ксенофонта побуждал С. и к добру, то этот демон являлся Сократу с помощью звука и знака, притом с самого детства и до конца жизни и не может быть истолкован ни в смысле простого голоса совести — Дидеро решается даже говорить о шарлатанстве С. (см. «De l'interpretation de la nature»), — ни в смысле мономании (Lelut, «Le demon de Socrate»); все заставляет думать, что С. верил в существование реальных, хотя и невидимых существ, представляющих посредствующее звено между Богом и человеком: следуя увещанию своего демона, С. отказался от политической деятельности и занялся философским анализом.
Процесс С., на которого демократическая партия взвела обвинение в упадке народной нравственности, смешав его учение с софистическим — еще ранее Аристофан изобразил С., как главу софистов, — кончился его осуждением благодаря гордому поведение самого С. (ср. «Апологию» Платона и «Апологию» Ксенофонта). Исполнение приговора, вследствие делосских празднеств, было отложено на один месяц. В мае 399 г. до Р. Хр. С. выпил кубок цикуты. Пребывание С. в темнице и его предсмертные беседы с друзьями описаны в знаменитом диалоге Платона «Фэдон». Мнение, что афиняне вскоре раскаялись в приговоре С. не имеют исторической достоверности. Еще теперь в Афинах показывают темницу С., рядом с Пниксом; сооружение, как кажется, позднейшей, римской эпохи.
Смысл и значение Сократовой философии понимались различно, но уже древность смотрела на C., как на истинного родоначальника философии, от которого началось развитие главнейших философских систем в Греции. Цицерон называет С. «отцом философии» и в особенности родоначальником нравственной философии, Fonillee («La philosophie de Socrate»; П., 1874) смотрит на С. глазами Платона и видит в первом как бы предтечу идеализма второго; это воззрение нашло себе более раннее выражение у Шлейермахера («Ueber d. Werth des Socrates als Philosophen»), Диссена, Риттера и Целлера. Перечисленные ученые видят центр тяжести Сократовой деятельности в его теории и в особенности в его гносеологических воззрениях, считая его реформатором знания. Другое воззрение на С. утверждает, что С. был, главным образом, социальным реформатором и теоретической философией пользовался лишь как орудием воздействия на умы, с целью подготовки нравственного возрождения (Doring). Защитники этого воззрения считают главным источником для изображения исторического С. воспоминания Ксенофонта. В русской литературе этот взгляд на С. был проведен в статье Н. Маркова, «Значение С., как философа-педагога» («Жур. Мин. Нар. Пр.», 1871 г.). В пользу второго взгляда можно многое сказать и ему вовсе не противоречит то обстоятельство, что деятельность С. оказалась в результате гораздо более плодотворной в сфере теории, чем в самой жизни; Афины С. не спас от политической гибели, а философии он дал толчок, который чувствуется во всей греческой философии до ее исхода. Деятельность С., имевшая целью нравственное возрождение общества, неминуемо должна была направиться против софистов, субъективизм которых начинал вырождаться в скепсис и отрицание твердых основ жизни. Серьезная сторона софистики была современникам менее заметна, чем те скороспелые и опасные выводы, к которым пришли младшие представители софистики. Отпор софистам мог состоять лишь в том, чтобы их субъективизму противопоставить веру в абсолютное начало и показать ложность их учения, исходя из их собственных принципов. С этой задачей блистательно справился С.; его критика софистики была настолько имманентной, стояла настолько на почве самой софистики, что С. могли принять за главу софистов и не заметить, сквозившую чрез внешние софистические приемы, веру в безусловное.
С. ничего не писал, он вел беседы с людьми самого различного социального положения, стараясь вызвать в уме собеседника правильное понимание того дела, которого касалась беседа. Эти беседы и искусство направлять их к определенной цели С. называл меэвтикой или родовспомогательным искусством, так как оно помогало собеседнику родить правильное понимание. Беседы С. касались всевозможных житейских случаев, которые служили ему для выяснения нравственных понятий; он беседовал с полководцами, но не гнушался и беседой с куртизанкою, которой старался внушить правильное понимание искусства нравиться. В беседах проявлялась ирония С ( eirwneia ), состоявшая в том, что он заставлял своих собеседников логическим путем, благодаря удачно поставленным вопросам, придти к сознанию собственного непонимания и в тоже время указывал им путь к лучшему построению понятий; для этой цели С. прибегал к приведению ad absurdum, к косвенным доказательствам и лишь в редких случаях излагал прямо свою мысль и поучал; применяя иронию к самому себе, С. делал вид, что в беседе сам желает учиться, что предмет беседы для него самого не ясен и, в противоположность софистам, утверждавшим, что они знают все, С. любил повторять «я знаю только то, что я ничего не знаю». Дельфийское «познай самого себя» (gnwJi sauton) прекрасно выражает сущность сократовского метода, который он называл наведением (epagwgh); Сократовское наведение не имеет ничего общего с индукцией в современном значении этого слова; оно есть дедуктивный прием, состоящий в определении понятий путем исключения. Исходя из частного случая, С. стремится к такому общему определению, которое охватывало бы все частные случаи. В зародыше в приемах С. замечается диалектический метод Платона и даже его учение об идеях. Призвание свое С. видит в исследовании себя и других людей (exetazein eauton cai touV allouV). В применении логических приемов определения, коими пользовался С., было столько индивидуального, что мы вправе говорить об особом «Сократическом методе».
— Главный предмет С. философии была нравственность, но, отождествляя ее со знанием и истиной вообще, С. должен был обратиться к исследованию основ знания. В противоположность софистам, он защищает науку, безусловное знание от мнения (doVa), т. е. защищает объективный характер познания. Истинное знание заключается, по мнению С., в правильно образованных понятиях, которые имеют объективное значение, а не только субъективное, т. е. для этого времени и в этом месте. Главный признак истины есть ее общегодность, вытекающая из общих логических законов разума. Индивидуальному человеку, предмету исследований софистов, С. противопоставляет общую духовную основу и организацию всего человечества; в этом заключается и ограниченность теоретической философии С., ибо желая показать объективную истину, он фактически пришел лишь к общегодной, но не объективной истине; ограничение, — которое Платон старался устранить своим учением об идеях. Это ограничение объясняется отчасти, тем, что С. придавал исключительное значение исследованиям человека, как существа нравственного, считая философию природы не только излишнею, но даже опасною (ср. Ксенофонт «Memorab.», IV, гл. II). Вырвав человека из его связи с целым, С. не мог уже найти обоснования истины ни в чем ином, кроме самого человека, и не воспользовался для этой цели своими теологическими воззрениями, которые развивал тоже лишь по отношению к человеку, не указывая ближайшим образом корней человеческой природы в божестве. Рассматривая теологические воззрения С., нельзя не признать и в этом отношении его заслуг. Политеизм и антропоморфизм греков подвергся впервые критики со стороны элеатской школы: Ксенофан и Парменид впервые провозгласили среди греков идею единого, вечного неизменного Бога, но их пантеистическое воззрение не допускало мысли о Боге, как нравственном начале. С. первый (из философов) понял Божество как начало нравственное, и это представление о божестве противопоставил скепсису Протагора, утверждавшему, что он о Боге ничего не знает. Божественное начало в природе С. усматривает в телеологии, которую он понимает, впрочем, в довольно поверхностном смысле; божественное провидение печется о мире и, в особенности, о человеке. С. указывал на сродство души с божеством и на вероятность бессмертия души и, очевидно, что в его теологических воззрениях заключалось возможное обоснование гносеологии и цельного, объективного мировоззрения. Однако, теология для С., по-видимому, не имела самостоятельного значения, а служила лишь обоснованием этических принципов: в Боге он видел источник как добродетели вообще, так и справедливости в частности. Самое характерное положение Сократовской этики заключается, однако, не в ее теологической основе, а в утверждении тождества знания и добродетели и в сведении различных добродетелей (мудрости, храбрости, умеренности и справедливости — четыре основных добродетели общенародного греческого сознания) к одной основной мудрости, в этом положении выразился общий рационалистический характер греческой философии, ценившей в человеке разум выше всего.
Сократовское положение о единстве знания и добродетели и следствия из него были усвоены позднейшей греческой философией, правда, с некоторыми ограничениями (напр., у Аристотеля признание этической добродетели, основанной на привычке, на ряду с дианоэтической). Из отожествления знания и добродетели вытекали два существенных вывода: 1) никто не зол по доброй воле, а лишь по незнанию; знающий, не может поступать дурно; и 2) всякий может стать добрым, приобретя знание, развивши свой интеллект (ср. диалог Платона «Протагор»). Великое значение принципа С., столь противоположного нашему миропониманию, притом может быть и не вполне согласного с фактами психической жизни, заключалось в духовной свободе, которая была провозглашена этим принципом, в возможности для каждого человека освободиться от темного природного основания, полученного в удел при рождении. Действительно, если в этом интеллектуализме С. можно видеть некоторый психологический детерминизм, то с другой нельзя не усмотреть в нем и торжества разума над неразумной волею. На этой стороне понимания принципа С. постоянно настаивал, указывая на необходимость для человека властвовать над своими страстями, подчинять их разуму, не избегая, впрочем, наслаждений, так как наслаждения составляют существенный элемент человеческого счастья. С. вовсе не был аскетом, но он никогда не дозволял страстям брать верх над разумом, почему именно С. стал идеалом мудреца и его имели в виду различные греческие философские школы, когда изображали портрет мудреца.
Систематического изложения различных видов добродетели и выведения их из одного общего принципа — знания, С. не дал; это, может быть, объясняется тем обстоятельством, что С. всегда исходил из частного случая, его рассуждение велось ad hoc и не могло поэтому иметь ввиду требования систематичности. Это же обстоятельство, а может быть и необходимость, применяться к уровню слушателей, заставляли С. прибегать к грубому утилитаризму и эвдаймонизму (ср. «Memorab.» Ксенофонта), столь несвойственному по существу духу его учения. Нельзя думать, что определение, блага как то, что полезно человеку, и утверждение относительности красоты, встречающееся у Ксенофонта и даже у Платона (Протагор), выражало истинную мысль С. и не было лишь педагогическим приeмом; эвдаймонизм не был основною тенденцией Сократовской этики, а входил лишь в качестве составного элемента в его этические воззрения. В применении своих этических принципов к государственной жизни С. был вполне последователен. Он и здесь настаивал на необходимости знания и требовал, чтобы правителями были люди знания, т. е. высказал то требование, которое Платон развил в своем идеальном государстве. В противоположность софистам, С. смотрел на государство, как на порядок, обоснованный божественным планом, не являющийся продуктом эгоистического произвола. Цицерон приписывает С. космополитические тенденции, без сомнения неосновательно, ибо вся греческая этика, не исключая и С., была национальною, и космополитизм является лишь у стоиков, по преимуществу у римских стоиков. Специально сократическая черта — это уважение к работе и физическому труду.
Значение философии С. следует рассматривать с двух точек зрения: с отрицательной и положительной. С отрицательной точки зрения философия С. есть протест против субъективизма софистов, главн. образом, против теории относительности нравственных понятий. С точки зрения положительной философии С., не заключая в себе систематического проведения его воззрений на Бога и человека, содержала в зародыше столько новых плодотворных мыслей со стороны метода и содержания, что могла послужить точкою отправления для последующего развития греч. мысли. Противоположные направления могли одинаково черпать из рассуждений С. именно благодаря тому, что у него не было одностороннего и систематичного проведения их. Наконец, великое значение имела и личность философа, явившая своею жизнью и своею смертью редкий пример полного согласия теории с практикою. Литература приведена в тексте, полнее — у Zeiler, «Philosophie d. Griechen» (II т.); Ueberweg, «Geschichte d. Philosophie» (I т. последнее издание), а также в отчетах Zeller'a по греческой философии, помещенных в «Archiv fur Geschichte d. Philosophie» (все тома).
ПЛАТОН. АПОЛОГИЯ СОКРАТА
После обвинительного приговора
Многое, о мужи афиняне, не позволяет мне возмущаться тем, что сейчас случилось, тем, что вы меня осудили, между прочим и то, что это не было для меня неожиданностью. Гораздо более удивляет меня число голосов на той и на другой стороне. Что меня касается, то ведь я и не думал, что буду осужден столь малым числом голосов, я думал, что буду осужден большим числом голосов. Теперь же, как мне кажется, перепади тридцать один камешек с одной стороны на другую, и я был бы оправдан. Ну а от Мелета, по-моему, я и теперь ушел; да не только ушел, а еще вот что очевидно для всякого: если бы Анит и Ликон не пришли сюда, чтобы обвинять меня, то он был бы принужден уплатить тысячу драхм как не получивший пятой части голосов.
Ну а наказанием для меня этот муж полагает смерть. Хорошо. Какое же наказание, о мужи афиняне, должен я положить себе сам? Не ясно ли, что заслуженное? Так какое же? Чему по справедливости подвергнуться или сколько должен я уплатить за то, что ни с того ни с сего всю свою жизнь не давал себе покоя, за то, что не старался ни о чем таком, о чем старается большинство: ни о наживе денег, ни о домашнем устроении, ни о том, чтобы попасть в стратеги, ни о том, чтобы руководить народом; вообще не участвовал ни в управлении, ни в заговорах, ни в восстаниях, какие бывают в нашем городе, считая с себя, право же, слишком порядочным человеком, чтобы оставаться целым, участвуя во всем этом; за то, что я не шел туда, где я не мог принести никакой пользы ни вам, ни себе, а шел туда, где мог частным образом всякому оказать величайшее, повторяю, благодеяние, стараясь убеждать каждого из вас не заботиться ни о чем своем раньше, чем о себе самом, — как бы ему быть что ни на есть лучше и умнее, не заботиться также и о том, что принадлежит городу, раньше, чем о самом городе, и обо всем прочем таким же образом. Итак, чего же я заслуживаю, будучи таковым? Чего-нибудь хорошего, о мужи афиняне, если уже в самом деле воздавать по заслугам, и притом такого хорошего, что бы для меня подходило. Что же подходит для человека заслуженного и в то же время бедного, который нуждается в досуге вашего же ради назидания? Для подобного человека, о мужи афиняне, нет ничего более подходящего, как получать даровой обед в Пританее, по крайней мере для него это подходит гораздо больше, нежели для того из вас, кто одержал победу в Олимпии верхом, или на паре, или на тройке, потому что такой человек старается ч о том, чтобы вы казались счастливыми, а я стараюсь о том, чтобы вы были счастливыми, и он не нуждается в даровом пропитании, а я нуждаюсь. Итак, если я должен назначить себе что-нибудь мною заслуженное, то вот я что себе назначаю — даровой обед в Пританее.
Может быть, вам кажется, что я и это говорю по высокомерию, как говорил о просьбах со слезами и с коленопреклонениями; но это не так, афиняне, а скорее дело вот в чем: сам-то я убежден в том, что ни одного человека не обижаю сознательно, но убедить в этом вас я не могу, потому что мало времени беседовали мы друг с другом; в самом деле, мне думается, что вы бы убедились, если бы у вас, как у других людей , существовал закон решать дело о смертной казни в течение не одного дня, а нескольких; а теперь не так-то это легко — в малое время снимать с себя великие клеветы. Ну так вот, убежденный в том, что я не обижаю ни одного человека, ни в каком случае не стану я обижать самого себя, говорить о себе самом, что я достоин чего-нибудь нехорошего, и назначать себе наказание. С какой стати? Из страха подвергнуться тому, чего требует для меня Мелет и о чем, повторяю еще раз, я не знаю, хорошо это или дурно? Так вот вместо этого я выберу и назначу себе наказанием что-нибудь такое, о чем я знаю наверное, что это — зло? Вечное заточение? Но ради чего стал бы я жить в тюрьме рабом Одиннадцати, постоянно меняющейся власти? Денежную пеню и быть в заключении, пока не уплачу? Но для меня это то же, что вечное заточение, потому что мне не из чего уплатить.
В таком случае не должен ли я назначить для себя изгнание? К этому вы меня, пожалуй, охотно присудите. Сильно бы, однако, должен был я трусить, если бы растерялся настолько, что не мог бы сообразить вот чего: вы, собственные мои сограждане, не были в состоянии вынести мое присутствие и слова мои оказались для вас слишком тяжелыми и невыносимыми, так что вы ищете теперь, как бы от них отделаться; ну а другие легко их вынесут? Никоим образом, афиняне. Хороша же в таком случае была бы моя жизнь — уйти на старости лет из отечества и жить, переходя из города в город, будучи отовсюду изгоняемым. Я ведь отлично знаю, что, куда бы я ни пришел, молодые люди везде будут меня слушать так же, как и здесь; и если я буду их отгонять, то они сами меня выгонят, подговорив старших, а если я не буду их отгонять, то их отцы и домашние выгонят меня из-за них же.
В таком случае кто-нибудь может сказать: «Но разве, Сократ, уйдя от нас, ты не был бы способен проживать спокойно и в молчании?» Вот в этом-то и всего труднее убедить некоторых из вас. В самом деле, если я скажу, что это значит не слушаться бога, а что, не слушаясь бога, нельзя оставаться спокойным, то вы не поверите мне и подумаете, что я шучу; с другой стороны, если я скажу, что ежедневно беседовать о доблестях и обо всем прочем, о чем я с вами беседую, пытая и себя, и других, есть к тому же и величайшее благо для человека, а жизнь без такого исследования не есть жизнь для человека, — если это я вам скажу, то вы поверите мне еще меньше. На деле-то оно как раз так, о мужи, как я это утверждаю, но убедить в этом нелегко. Да к тому же я и не привык считать себя достойным чего-нибудь дурного. Будь у меня деньги, тогда бы я назначил уплатить деньги сколько полагается, в этом для меня не было бы никакого вреда, но ведь их же нет, разве если вы мне назначите уплатить столько, сколько я могу. Пожалуй, я вам могу уплатить мину серебра; ну столько и назначаю. А вот они, о мужи афиняне, — Платон, Критон, Критобул, Аполлодор — велят мне назначить тридцать мин, а поручительство берут на себя; ну так назначаю тридцать, а поручители в уплате денег будут у вас надежные.
После смертного приговора
Немного не захотели вы подождать, о мужи афиняне, а вот от этого пойдет о вас дурная слава между людьми, желающими хулить наш город, и они будут обвинять вас в том, что вы убили Сократа, известного мудреца. Конечно, кто пожелает вас хулить, тот будет утверждать, что я мудрец, пусть это и не так. Вот если бы вы немного подождали, тогда бы это случилось для вас само собою; подумайте о моих годах, как много уже прожито жизни и как близко смерть. Это я говорю не а всем вам, а тем, которые осудили меня на смерть. А еще вот что хочу я сказать этим самым людям: быть может, вы думаете, о мужи, что я осужден потому, что у меня не хватило таких слов, которыми я мог бы склонить вас на свою сторону, если бы считал нужным делать и говорить все, чтобы уйти от наказания. Вовсе не так. Не хватить-то у меня, правда что, не хватило, только не слов, а дерзости и бесстыдства и желания говорить вам то, что вам всего приятнее было бы слышать, вопия и рыдая, делая и говоря, повторяю я вам, еще многое меня недостойное — все то, что вы привыкли слышать от других. Но и тогда, когда угрожала опасность, не находил я нужным делать из-за этого что-нибудь рабское, и теперь не раскаиваюсь в том, что защищался таким образом, и гораздо скорее предпочитаю умереть после такой защиты, нежели оставаться живым, защищавшись иначе. Потому что ни на суде, ни на войне, ни мне, ни кому-либо другому не следует избегать смерти всякими способами без разбора. Потому что и в сражениях часто бывает очевидно, что от смерти-то можно иной раз уйти, или бросив оружие, или начавши умолять преследующих; много есть и других способов избегать смерти в случае какой-нибудь опасности для того, кто отважится делать и говорить все. От смерти уйти нетрудно, о мужи, а вот что гораздо труднее — уйти от нравственной порчи, потому что она идет скорее, чем смерть. И вот я, человек тихий и старый, настигнут тем, что идет тише, а мои обвинители, люди сильные и проворные, — тем, что идет проворнее, — нравственною порчей. И вот я, осужденный вами, ухожу на смерть, а они, осужденные истиною, уходят на зло и неправду; и я остаюсь при своем наказании, и они — при своем. Так оно, пожалуй, и должно было случиться, и мне думается, что это правильно.
А теперь, о мои обвинители, я желаю предсказать, что будет с вами после этого. Ведь для меня уже настало то время, когда люди особенно бывают способны пророчествовать, — когда им предстоит умереть. И вот я утверждаю, о мужи, меня убившие, что тотчас за моей смертью придет на вас мщение, которое будет много тяжелее той смерти, на которую вы меня осудили. Ведь теперь, делая это, вы думали избавиться от необходимости давать отчет в своей жизни, а случится с вами, говорю я, совсем обратное: больше будет у вас обличителей — тех, которых я до сих пор сдерживал и которых вы не замечали, и они будут тем невыносимее, чем они моложе, и вы будете еще больше негодовать. В самом деле, если вы думаете, что, убивая людей, вы удержите их от порицания вас за то, что живете неправильно, то вы заблуждаетесь. Ведь такой способ самозащиты и не вполне возможен, и не хорош, а вот вам способ и самый хороший, и самый легкий: не закрывать рта другим, а самим стараться быть как можно лучше. Ну вот, предсказавши это вам, которые меня осудили, я ухожу от вас.
А с теми, которые меня оправдали, я бы охотно побеседовал о самом этом происшествии, пока архонты заняты своим делом и мне нельзя еще идти туда, где я должен умереть. Побудьте пока со мною, о мужи! Ничто не мешает нам поболтать друг с другом, пока есть время. Вам, друзьям моим, я хочу показать, что, собственно, означает теперешнее происшествие. Со мною, о мужи судьи, — вас-то я по справедливости могу называть судьями — случилось что-то удивительное. В самом деле, в течение всего прошлого времени обычный для меня вещий голос слышался мне постоянно и останавливал меня в самых неважных случаях, когда я намеревался сделать что-нибудь не так; а вот теперь, как вы сами видите, со мною случилось то, что может показаться величайшим из зол, по крайней мере так принято думать; тем не менее божественное знамение не остановило меня ни утром, когда я выходил из дому, ни в то время, когда я входил в суд, ни во время всей речи, что бы я ни хотел сказать. Ведь прежде-то, когда я что-нибудь говорил, оно нередко останавливало меня среди слова, а теперь во всем этом деле ни разу оно не удержало меня от какого-нибудь поступка, от какого-нибудь слова. Как же мне это понимать? А вот я вам скажу: похоже, в самом деле, что все это произошло к моему благу, и быть этого не может, чтобы мы правильно понимали дело, полагая, что смерть есть зло. Этому с у меня теперь есть великое доказательство, потому что быть этого не может, чтобы не остановило меня обычное знамение, если бы то, что я намерен был сделать, не было благом.
А рассудим-ка еще вот как — велика ли надежда, что смерть есть благо? Умереть, говоря по правде, значит одно из двух: или перестать быть чем бы то ни было, так что умерший не испытывает никакого ощущения от чего бы то ни было, или же это есть для души какой-то переход, переселение ее отсюда в другое место, если верить тому, что об этом говорят. И если бы это было отсутствием всякого ощущения, все равно что сон, когда спят так, что даже ничего не видят во сне, то смерть была бы удивительным приобретением. Мне думается, в самом деле, что если бы кто-нибудь должен был взять ту ночь, в которую он спал так, что даже не видел сна, сравнить эту ночь с остальными ночами и днями своей жизни и, подумавши, сказать, сколько дней и ночей прожил он в своей жизни лучше и приятнее, чем ту ночь, то, я думаю, не только всякий простой человек, но и сам Великий царь нашел бы, что сосчитать такие дни и ночи сравнительно с остальными ничего не стоит. Так если смерть такова, я со своей стороны назову ее приобретением, потому что таким-то образом выходит, что вся жизнь ничем не лучше одной ночи. С другой стороны, если смерть есть как бы переселение отсюда в другое место и если правду говорят, будто бы там все умершие, то есть ли что-нибудь лучше этого, о мужи судьи? В самом деле, если прибудешь в Аид, освободившись вот от этих так называемых судей, и найдешь там судей настоящих, тех, что, говорят, судят в Аиде, — Миноса, Радаманта, Эака, Триптолема, и всех тех полубогов, которые в своей жизни отличались справедливостью, — разве это будет плохое переселение? А чего бы не дал всякий из вас за то, чтобы быть с Орфеем, Мусеем, Гесиодом, Гомером! Что меня касается, то я желаю умирать много раз, если все это правда; для кого другого, а для меня было бы удивительно вести там беседы, если бы я встретился, например, с Паламедом и Теламоновым сыном Аяксом или еще с кем-нибудь из древних, кто умер жертвою неправедного суда, и мне думается, что сравнивать мою судьбу с их было бы не неприятно. И наконец, самое главное — это проводить время в том, чтобы распознавать и разбирать тамошних людей точно так же, как здешних, а именно кто из них мудр и кто из них только думает, что мудр, а на самом деле не мудр; чего не дал бы всякий, о мужи судьи, чтобы узнать доподлинно с человека, который привел великую рать под Трою, или узнать Одиссея, Сисифа и множество других мужей и жен, которых распознавать, с которыми беседовать и жить вместе было бы несказанным блаженством. Не может быть никакого сомнения, что уж там-то за это не убивают, потому что помимо всего прочего тамошние люди блаженнее здешних еще и тем, что остаются все время бессмертными, если верно то, что об этом говорят.
Но и вам, о мужи судьи, не следует ожидать ничего дурного от смерти, и уж если что принимать за верное, а так это то, что с человеком хорошим не бывает ничего дурного ни при жизни, ни после смерти и что боги не перестают заботиться о его делах; тоже вот и моя судьба устроилась не сама собою, напротив, для меня очевидно, что мне лучше уж умереть и освободиться от хлопот. Вот почему и знамение ни разу меня не удержало, и я сам не очень-то пеняю на тех, кто приговорил меня к наказанию, и на моих обвинителей. Положим, что они выносили приговор и обвиняли меня не по такому соображению, а думая мне повредить; это в них заслуживает порицания. А все-таки я обращаюсь к ним с такою маленькою просьбой: если, о мужи, вам будет казаться, что мои сыновья, сделавшись взрослыми, больше заботятся о деньгах или еще о чем-нибудь, чем о доблести, отомстите им за это, преследуя их тем же самым, чем и я вас преследовал; и если они будут много о себе думать, будучи ничем, укоряйте их так же, как и я вас укорял, за то, что они не заботятся о должном и воображают о себе невесть что, между тем как на самом деле ничтожны. И, делая это, вы накажете по справедливости не только моих сыновей, но и меня самого. Но вот уже время идти отсюда, мне — чтобы умереть, вам — чтобы жить, а кто из нас идет на лучшее, это ни для кого не ясно, кроме бога.