Роман “Прощай, оружие!” — истории любви на уровне отдельно взятых судеб, но также и повествование о поиске смысла и уверенности в мире. Эту книгу можно считать до определенной степени религиозной, и хотя она и не дает религиозного истолкования событий, навеяна явно религиозной проблематикой.
Уже во второй главе романа Фредерик Генри упоминает о человеке, который отличается от большинства своим нетипичным поведением, словно является представителем какого-то другого человечества: “Вечером, спустившись в город, я сидел у окна публичного дома, того, что для офицеров в обществе приятеля и двух стаканов за бутылкой асти… Мой приятель увидел на улице нашего полкового священника, осторожно ступавшего по слякоти, и стал стучать по стеклу, чтобы привлечь его внимание. Священник поднял голову. Он увидел нас и улыбнулся. Мой приятель поманил его пальцем. Священник покачал головой и прошел мимо”.
Простое, на первый взгляд, описание на самом деле символично. Слякоть, по которой осторожно ступает полковой священник, — это война, в буквальном смысле, противная человеческой природе. Вынужденный принимать в ней участие, как военнообязанный, он пытается отгородиться от любых других соприкосновений с неприятным для него образом жизни, и всей душой стремится домой в Абруцци, где по его выражению, и Хемингуэй неоднократно повторяет это, всегда “ясно и сухо”.
Братья по оружию не упускают случая посмеяться над ним или пытаются спровоцировать:
“— Священник каждую ночь сам по себе. — Капитан сделал жест рукой и громко захохотал. Священник отнесся к этому, как к шутке.
— Папа хочет, чтобы войну выиграли австрийцы, — сказал майор. — Он любит Франца-Иосифа. Вот откуда у австрийцев и деньги берутся. Я — атеист.
— Вы читали когда-нибудь “Черную свинью?" — спросил лейтенант. — Я вам достану. Вот книга, которая пошатнула мою веру.
— Это грязная и дурная книга, — сказал священник. — Не может быть, чтобы она вам действительно нравилась.
— Очень полезная книга, — сказал лейтенант. — Там все сказано про священников…
— Все мыслящие люди — атеисты, — сказал майор…”
Фредерик ни в этом, ни в последующих эпизодах не принимает участия в зубоскальстве. Между ним и священником возникает симпатия, которую чувствуют оба: “Я улыбнулся священнику, и он улыбнулся мне в пламени свечи”.
Священник даже предлагает ему провести отпуск у своих родных в Абруцци Капракотте, но Генри не суждено там побывать.
“Мне хотелось поехать в Абруцци. Но я не поехал в места, где дороги обледенелые и твердые, как железо, где в холод ясно и сухо… Я не поехал в такие места, а поехал туда, где дымные кафе и ночи, когда комната идет кругом и нужно смотреть в стену, чтобы она остановилась, пьяные ночи в постели, когда знаешь, что больше ничего нет… твердо веря, что больше ничего нет, и нет, и нет…”
Становится понятным, что Фредерик Генри живет в мире, лишенном сверхъестественного обоснования, в мире богооставленном. Общеизвестно откуда писатели позаимствовали это представление. Оно заимствовано из естествознания XIX-го века. Таков и мир Хемингуэя, мир без центра.
Фредерик пытается объяснить и другим, и себе, почему же все-таки не попал в местечко, где ясно и сухо — на родину священника, которая становится неким символическим воплощением земли, где можно обрести благодать, каким-то другим измерением, “другой страной”, о которой священник никогда не забывал.
“Он всегда знал, чего я не знал и что, узнав, всегда был готов позабыть. Но это я понял поздней, а тогда не понимал”.
То, что Фредерик узнал позднее — это история, начинающаяся по ту сторону “истории любви”.
А пока в первой книге главный герой живет в мире случайных и бессмысленных связей, приходя к выводу, “что больше ничего нет”. Хемингуэй снова подчеркивает его мировоззренческую незрелость, противопоставляя ей мировосприятие священника, который даже моложе Фредерика. Кстати, в книге священник ни разу не назван по имени, тем самым подчеркивается, что это фигура символическая. Очень показательна сцена в госпитале, когда священник навещает раненого Генри. Они разговаривают:
“— Что с вами, отец мой? У вас очень усталый вид.
— Я устал, но я не имею на это права.
— Это от жары.
— Нет. Ведь еще только весна. На душе у меня тяжело.
— Вам опротивела война?
— Нет. Но я ненавижу войну.
— Я тоже не нахожу в ней удовольствия, — сказал я.
Он покачал головой и посмотрел в окно.
— Вам она не мешает. Вам она не видна. Простите. Я знаю, вы ранены.
— Это случайность.
— И все-таки даже раненый, вы не видите ее.
Я убежден в этом. Я сам не вижу ее, но я ее чувствую немного”.
Речь идет о войне в широком смысле этого слова, не только между представителями разных государств или какой-то одной страны, а о вечной войне между добром и злом для религиозного человека, о вечной войне человека и природы, стихии внутри естественнонаучного мира для неверующего, смотря, кто и что выбирает.
Самого Хемингуэя очень занимала эта мысль. И он четко говорит об этом в речи на 2-ом Конгрессе американских писателей: “…Но всякому писателю, захотевшему изучить войну, есть и долго еще будет куда поехать. Впереди у нас, по-видимому, много лет необъявленных войн. Писатели могут участвовать в них по-разному. Впоследствии, возможно, придут и награды. Но это не должно смущать писателей. Потому что наград еще долго не будет”.
Диалог Фредерика и полкового священника продолжается, делая религиозный фон роман все более очевидным. И снова показано их мировоззренческое неравенство:
“— Там, на моей родине, считается естественным, что человек может любить Бога. Это не гнусная комедия.
— Понимаю.
Он посмотрел на меня и улыбнулся.
— Вы понимаете, но вы не любите Бога.
— Нет.
— Совсем не любите? — спросил он.
— Иногда по ночам я боюсь его.
— Лучше бы вы любили его.
— Я мало кого люблю.
— Вы полюбите. Я знаю, что полюбите. И тогда вы будете счастливы.
— Я и так счастлив. Всегда счастлив.
— Это совсем другое. Вы не можете понять, пока не испытаете”.
Оказывается и для Генри есть непознанное в сфере чувственных восприятий. Для него острота переживания чувственного мира достигает своей высшей точки, когда он предается алкоголю и любви. А священник вообще отвергает такой подход: “…Неправда. Те ночи, о которых вы мне рассказывали. Это не любовь. Это только похоть и страсть. Когда любишь, хочется что-то делать во имя любви. Хочется жертвовать собой. Хочется служить”.
Мостик, который выбирает Фредерик, пытаясь понять священника — любовь к женщине, когда половое влечение уже достигает статуса любви. Но священнику, как и до определенного времени Генри, не знакома эта сфера. Фредерик пытается вызвать у него ассоциацию с любовью к матери, но священника не впечатляет и это сравнение. Он наделен любовью к Богу, как талантом, как абсолютным музыкальным слухом, с детства. Он посвященный, и в то же время сторонний наблюдатель, почти равнодушный к своим ближним, отчужденный от остального мира. Но в большинстве своем и любящие отчуждены от него. Таким образом, священник — служитель божественной Любви, а любовники — земной. Конечно, не всех возлюбленных можно назвать служителями, но мы имеем в виду будущих Кэтрин и Фредерика.
Фредерику предстоял нелегкий путь духовного мужания. И первой ступенькой для него могла стать только любовь к женщине, через восприятие ее не только как сиюминутного средства, позволяющего на мгновение забыть о бессмысленности существования, а как ориентира в поисках духовного смысла. На момент разговора со священником в госпитале ему еще не открылся истинный смысл его отношений с Кэтрин. Роль священника — указать на следующий этап этих отношений, на открытие подлинной сути любви: “желания жертвовать собой”. Священник уходит, а Фредерик начинает мечтать о высокогорном местечке Абруцци, которое к этому моменту уже стало символическим обозначением религиозного отношения к миру.
И все же пока Фредерик находится во власти совсем примитивных, первобытных ощущений. О сверхъестественном его заставляет задумываться только темнота. Ночь рождает в нем образ Бога ветхозаветного, карающего. Даже не Бога, а какой-то обезличенной враждебной силы, рока. Он не верит, но суеверен. Примерно в таком же состоянии находится и Кэтрин.
Во время последнего свидания перед его отъездом на боевое задание между ними происходит следующая сцена:
“Она что-то расстегнула и сняла с шеи. Она вложила это мне в руку.
— Это святой Антоний, — сказала она. — А завтра вечером приходите.
— Разве вы католичка?
— Нет. Но святой Антоний, говорят, очень помогает.
— Буду беречь его ради вас. Прощайте.
— Нет, — сказала она. — Не прощайте”.
Далее Хемингуэй интересно обыгрывает этот талисман, выявляя отношение Фредерика к традиции ношения оберегов:
“Святой Антоний был в маленьком медальоне из белого металла. Я открыл медальон и вытряхнул его на ладонь.
— Святой Антоний? — спросил шофер.
— Да.
— У меня тоже есть”.
Дальше Хемингуэй, используя свой излюбленный прием повторов, в данном случае это повторы имени Святого, показывает насколько иронично, скептически относится герой к подарку, подчеркивая его вещественность, материальность, категорически отказывая ему в какой-либо таинственной силе:
“Я положил Святого Антония обратно в медальон, собрал в комок тоненькую золотую цепочку и все вместе спрятал в боковой карман.
— Вы его не наденете на шею?
— Нет.
— Лучше надеть. А иначе зачем он?
— Хорошо, — сказал я. Я расстегнул замок золотой цепочки, надел ее на шею и снова застегнул замок. Святой повис на моем форменном френче, и я раскрыл ворот, отстегнул воротник рубашки и опустил святого Антония под рубашку. Сидя в машине, я чувствовал на груди его металлический футляр. Скоро я позабыл о нем. После своего ранения я его больше не видел. Вероятно, его снял кто-нибудь на перевязочном пункте”.
Можно подумать, что Хемингуэй наказывает своего героя или героев за их неверие, дескать, раз не веришь в помощь, которую могут оказать тебе сверхъестественные силы, живи по правилам естественного отбора, а в условиях войны каждую минуту выживай, если повезет. Но как тогда объяснить мучительную смерть шофера Пассини, который верил, что Святой Антоний его охраняет. Правда, по своей наивности он думал, что образок помогает именно когда висит на шее, а не лежит в “боковом кармане”, что и посоветовал сделать Фредерику. Но и последнему это не помогло и он был тяжело ранен, хотя и не убит, так что в какой-то степени помогло. И все-таки в минуты своей предсмертной агонии Пассини взывает к деве Марии и к Христу, даже испуганный раненый Фредерик в критический момент произносит: “ Господи… вызволи меня отсюда”.
Безусловно, Хемингуэй конкретно ни на чем не настаивает, не пытается что-то дискредитировать, а что-то утвердить наверняка. Он просто показывает, как может быть. Берущие за душу сцены, взывающие жалость и вопрос “почему?”, “во имя чего?” подчеркивают человеческое одиночество перед лицом страданий и смерти. Свойственное всем без исключения желание в критический момент уцепиться за что-то, будь то слово “мама” или имя Богородицы. Но чтобы цепляться, надо оставаться, чтобы искать и думать, необходимо быть свидетелем событий, существовать. Герою предоставляется такая возможность.
Заканчивается первая книга, начинается новый этап в истории любви. Она начинает приобретать то настроение, о котором говорил священник. Долгожданная встреча происходит в миланском госпитале:
“— Здравствуйте, милый! — сказала она. Лицо у нее было свежее, молодое и очень красивое. Я подумал, что никогда не видел такого красивого лица.
— Здравствуйте! — сказал я. Как только я ее увидел, я понял, что влюблен в нее. Все во мне перевернулось”.
Поменялась обстановка, оказавшись в относительной безопасности, герои пошли на поводу не у животных инстинктов, а у своей человечности, расслабились, предчувствуя, какими счастливыми могут быть. В результате, к сожалению, они становятся уязвимыми. Хемингуэй использует различные приемы, чтобы подчеркнуть это. Прежде всего, это диалоги. Кэтрин после первых ночей, проведенных вместе, уже очень сильно привязывается к Фредерику, спешит раствориться в нем:
“— Вот видишь, — сказала она. — Я делаю все, что ты хочешь.
— Ты у меня умница.
— Я только боюсь, что ты еще не совсем мной доволен.
— Ты умница.
— Я хочу того, чего хочешь ты. Меня больше нет. Только то, чего хочешь ты”.
Учитывая, каким драматическим оказывается финал романа, можно предположить, что Хемингуэй толкает героев в объятья друг друга, обрекая на последующие страдания, тем самым, предостерегая от такой любви. Как бы показывая, что по меркам провидения, герои ошибаются, тратя все свои душевные силы на любовь друг к другу. Нарушают вселенский закон, по сути дела, не выполняют первую заповедь, и должны быть за это наказаны.
Фредерик и Кэтрин подставляются, поддаются на провокацию, пытаясь найти опору и смысл жизни в любовных отношениях. Это своеобразная попытка сакрализации таких отношений с целью придать жизни смысл. В целом хемингуэевская тема не оригинальна, она встречается в литературе XIX-го века, а, следовательно, имеет свою предысторию. Любящие всегда отчуждены от остального мира, они не соотносят свое поведение с установленной системой общественных обязательств. Здесь совершается служение культу — тайному культу, к которому причастны только посвященные в таинство.
Исходя из этого, следует рассматривать и последующее дезертирство лейтенанта Фредерика Генри. Да, он нарушает присягу, но его воинский долг изображается в книге как долг перед подчиненными.
Но ни сам Фредерик, ни его подчиненные так и не осознали собственного долга по отношению к войне вообще, не увидели в ней смысла. Их сплачивает лишь чувство локтя и подлинное взаимоуважение. Поэтому, оставшись один, главный герой утрачивает понятие о воинском долге. И с этого момента его подлинным долгом становится верность Кэтрин.
А пока Хемингуэй аккуратно нагнетает предчувствие будущей трагедии, предчувствие обреченности. Неслучайно, когда Генри приходит в себя после успешно проведенной операции и, казалось бы, все хорошо складывается между ним и медсестрой Фергюссон, подругой Кэтрин, происходит следующий разговор:
“— Придете к нам на свадьбу, Ферджи? — спросил я ее как-то.
— Вы никогда не женитесь.
— Женимся.
— Нет, не женитесь.
— Почему?
— Поссоритесь до свадьбы.
— Мы никогда не ссоримся.
— Еще успеете.
— Мы никогда не будем ссориться.
— Значит, умрете. Поссоритесь или умрете. Так всегда бывает. И никто не женится”.
Ожидание худшего и пессимизм молодой медсестры можно объяснить тем, что ее лишила надежды война, разметавшая по свету ее братьев. Во всяком случае, в благополучный исход она не верит и, как подтвердится в последующих главах, предвидит печальный исход романа Фредерика и Кэтрин.
Герои пытаются подыскать способ, чтобы обезопасить себя от подозрительного будущего. Но в большей степени Фредерик ощущает необходимость предпринять какое-то действие, чтобы подстраховаться:
“— Нельзя ли нам пожениться как-нибудь тайно? Вдруг со мной что-нибудь случится или у тебя будет ребенок.
— Брак существует только церковный или гражданский. А тайно мы и так женаты. Видишь ли, милый, это было бы для меня важно, если бы я была религиозна. Но я не религиозна.
— Ты дала мне святого Антония.
— Это просто на счастье. Мне тоже его дали.
— Значит, тебя ничего не тревожит?
— Только мысль о том, что нас могут разлучить. Ты моя религия. Ты для меня все на свете”.
О Кэтрин мы почти ничего не знаем или только то, что она шотландка, и что у нее был жених, который погиб, и на память о нем у нее осталась только красивая трость. В разговоре она открыто признается, что не религиозна. Нам трудно судить об уровне ее интеллекта, образовании. Поэтому нельзя считать, что религиозность в высоком смысле этого слово недоступна ей с силу ее простоты, Кэтрин ведь и не набожна. И медальон с изображением святого она дала Фредерику, не мудрствуя лукаво, а просто на счастье, совсем по-детски. Она, пожалуй, неосознанная язычница, воплощение вечной женственности, золотоволосая прекрасная Елена XX-го века, из-за которой уже не ведутся войны, которая сама терпит тяготы войн и готова жертвовать собой ради мужчины.
“…Понимаешь, милый, я счастлива и нам хорошо вдвоем. Я очень давно уже не была счастлива, и, может быть, когда мы с тобой встретились, я была почти сумасшедшая. Может быть, совсем сумасшедшая. Но теперь мы счастливы и мы любим друг друга. Ну, давай будем просто счастливы. Ведь ты счастлив, правда? Может, тебе не нравится во мне что-нибудь? Ну, что мне сделать, чтобы тебе было приятно? Хочешь, я распущу волосы? Хочешь?”
При этом интуиция все же подсказывает ей, что в этом мире за все надо платить. И чем больше счастье, которое ты испытываешь, тем значительней будет цена. Но живет она сегодняшним днем, минутой, и хотя и делится с Фредериком мыслями, что с ними “случится все самое ужасное”, но просит его не “тревожиться об этом”.
Больше всего она боится разлуки. И диапазон причин, по которым эта разлука может произойти, очень велик. Начиная с того, что разлучницей может стать другая женщина, какая-нибудь “красивая итальянка” и, заканчивая тем, что разлучницей может стать смерть, которая тут как тут в богооставленном мире, в мире из одного Естества.
Хемингуэй вновь и вновь создает особое настроение, меняет атмосферу, в которой существуют Фредерик и Кэтрин. На сей раз он использует обыкновенное явление природы: дождь. Но простой дождь вырастает до размеров символа. Символа вселенской непогоды, из-за которой человеку так неуютно, холодно и промозгло. Из-за которой на дорогах образуется слякоть, по которой неприятно пройти священнику во второй главе книги, потому что ее вид напоминает о той самой глине, из которой вышел человек и куда уйдет.
“Мы тихо разговаривали, сидя на балконе. Луне пора было взойти, но над городом был туман, и она не взошла, и спустя немного времени начало моросить, и мы вошли в комнату. Туман перешел в дождь, и дождь полил очень сильно, и мы слышали, как он барабанит по крыше. Я встал и подошел к двери, чтобы посмотреть, не заливает ли в комнату, но оказалось, что нет, и я оставил дверь открытой”.
Беда еще не проникла в уютный мирок двух влюбленных, но она уже за окном, и все решительнее о себе заявляет. Кэтрин, как существо более чувствительное и впечатлительное, через некоторое время распознает скрытый смысл ночного ненастья. В ее сознании образ дождя связан с самыми печальными предчувствиями:
“— А ты меня никогда не разлюбишь?
— Нет.
— И это ничего, что дождь?
— Ничего.
— Как хорошо. А то я боюсь дождя.
— Почему?
Меня клонило ко сну. За окном упорно лил дождь.
— Не знаю, милый. Я всегда боялась дождя”.
Фредерик пытается добиться от Кэтрин объяснений ее странного страха, она какое-то время медлит с ответом, но потом признается:
“— Ну, хорошо. Я боюсь дождя, потому что иногда мне кажется, что я умру в дождь.
— Что ты!
— А иногда мне кажется, что ты умрешь.
— Вот это больше похоже на правду.
— Вовсе нет, милый. Потому что я могу тебя уберечь. Я знаю, что могу. Но себе ничем не поможешь”.
Фредерик воспринимает ее откровения как “сумасшедшие шотландские бредни”. Но ее мысль о том, что себе ничем не поможешь, впоследствии окажется пророческой. На этом сцена не заканчивается, и Кэтрин продолжает изливать душу. Девушка мучительно хочет “чтобы можно было не бояться”. Фредерику как будто удается ее утешить. И тут Хемингуэй, пользуясь минимумом выразительных средств (в данном случае простым союзом “но”), настаивает на том, что умиротворение и покой двух влюбленных недолговечны: “Она плакала. Я стал утешать ее, и она перестала плакать. Но дождь все шел”.
Не устранена главная причина, по которой с ними может произойти что-то плохое, — “вселенская непогода”, которая в образе обыкновенного дождя заявляет, что всегда была, есть, будет, и от нее зависят человеческие судьбы.
Мимоходом упоминается, что Фредерик получает “скучное письмо от священника”. Хемингуэй неслучайно определяет это письмо как “скучное”, потому что на тот момент персонажи разделены: Генри в тылу, священник на передовой. Фредерику пока не до праздных разговоров, жизнь стала, на сколько это возможно для него, гармоничной, наполненной любовью к земной женщине. Священнику чужды его чувства, потому что подобной любви он никогда не испытывал.
Но обоим молодым людям именно их персональные чувства кажутся священными.
И теперь Хемингуэй выбирает хирурга Ринальди, чтобы противопоставить им его во многом совершенно оправданный материализм и нигилизм. Ринальди сразу чувствует, что Фредерик изменился, когда тот, излечившись, возвращается в часть:
“— Всю свою жизнь я натыкаюсь на священные чувства. За вами я таких до сих пор не знал. Но, конечно, и у вас они должны быть. — Он смотрел в пол.
— А разве у вас нет?
— Нет.
— Никаких?
— Никаких.
— Вы позволили бы мне говорить что угодно о вашей матери, о вашей сестре?
— И даже о вашей сестре, — живо сказал Ринальди.
Мы оба засмеялись.
— Каков сверхчеловек! — сказал я”.
Этот диалог — зеркальное отображение того, который состоялся между Генри и полковым священником. Только в роли личности, которой доступны эмоции высшего порядка, более духовной, теперь выступает Фредерик. Ринальди ближе к земле, к материи. Он говорит о том, что знает только три вещи, от которых ему “хорошо”: алкоголь, физическую любовь и свою работу.
Воодушевленной своими новыми открытиями в области эмоций, Фредерик убеждает товарища, что тот узнает и другое, отчего “хорошо” на душе, но Ринальди отрицает такую возможность: “…Мы никогда ничего не узнаем. Мы родимся со всем тем, что у нас есть, и больше ничему не научаемся. Мы никогда не узнаем ничего нового. Мы начинаем путь уже законченными”.
Неприглядный натурализм, с которым сталкивается изо дня в день военный врач, не оставляет сомнений в том, что индивидуум обречен.
За ужином Пьяный Ринальди выбирает священника мишенью для своих богохульных острот:
“— Уж этот апостол Павел, — сказал Ринальди. — Сам был кобель и бабник, а как не стало силы, так объявил, что это грешно. Сам уже не мог ничего, так взялся поучать тех, кто еще в силе. Разве не так, Федерико?
Майор улыбнулся. Мы в это время ели жаркое.
— Я никогда не критикую святых после захода солнца, — сказал я. Священник поднял глаза от тарелки и улыбнулся мне”.
Фредерик в эти минуты чувствует себя счастливым. С одной стороны, он в привычной обстановке, в кругу приятелей, он называет их “братьями по оружию”. Он все снисходительно принимает, потому что теперь кое-что имеет за душой, свой секрет, свою любовь. Как и священнику, ему теперь есть куда возвращаться. Того ждет обретение потерянного рая в Абруццах, а Фредерика мирная жизнь вместе с Кэтрин.
Тем временем пьяные бредни Ринальди переходят в настоящую истерику:
“— Так нельзя. Говорят вам: так нельзя. Мрак и пустота, и больше ничего нет. Больше ничего нет, слышите? Ни черта. Я знаю это, когда не работаю.
Священник покачал головой. Вестовой убрал жаркое.
— Почему вы едите мясо? — обернулся Ринальди к священнику. — Разве вы не знаете, что сегодня пятница?
— Сегодня четверг, — сказал священник.
— Враки. Сегодня пятница. Вы едите тело Спасителя. Это божье мясо. Я знаю. Это дохлая австриячина. Вот что вы едите”.
Разбитной хохмач Ринальди принадлежит к числу персонажей, которые пользуются “уважением” автора книги. Хемингуэй им доверяет, вкладывая в их уста свои самые сокровенные мысли. Так хирург-итальянец не думает о смысле жизни, когда поглощен работой, но трудиться без отдыха ни один человек не в состоянии. А как только пауза возникает, непреодолимое отчаяние по поводу случайности и конечности бытия, снова наваливается на него.
И Хемингуэй видел в работе основную опору, гарант хотя бы эпизодического душевного спокойствия. А если ее не было, “…почва уходила из-под ног, и перед ним приоткрывалась черная бездна nada — ничто. В молчаливом грохоте его одиноких душевных перепадов все отчетливей слышалась тоска по работе, настоящей, большой работе”.
Не знающий сна мужчина — человек, преследуемый смертью, бессмысленностью мироздания, ничто, преследуемый nada, — один из сквозных символов хемингуэевского творчества. И в этом смысле Хемингуэй — религиозный писатель. Отчаяние не только из-за неустроенности и бедствий, но и, несмотря на богатство, уйму денег, все блага мир сего. Отчаяние, утверждающее бодрствование по ту сторону бессонницы, — это отчаяние, переживаемое человеком, который жаждет ощущения порядка и надежности, обретаемого в той или иной степени в религиозной вере, но не находящего оснований для своей веры.
Ринальди тоже обуревает тоска по смыслу мироздания. И он тоже не знающий сна человек, погруженный в раздумья о ничто, о хаосе, мире из одного Естества. В основном это Естество проявляет себя по отношению к человеку жестоко. И болезни — одно из проявлений этой жестокости. Болезнь настигает Ринальди:
“— Ну вас к черту! — сказал Ринальди. — Они стараются от меня избавиться. Каждый вечер они стараются от меня избавиться. Я отбиваюсь, как могу. Что же такого, если у меня это? Это у всех. Это у всего мира”.
Предположительно у него сифилис. Венерическая болезнь, болезнь любви. В случае с Ринальди — полученная в результате морального хаоса, царящего на войне. Но заболеть ей может любой, кто играет по правилам жизни. Исключение составляет только тот, кто не участвует, например, полковой священник: “Я знаю кое-что получше. Добрый, славный священник, у вас никогда не будет этого. А у бэби будет. Это авария на производстве. Это просто авария на производстве”.
В сознании Ринальди бытие — это уже даже не драма тщетных ожиданий и стоической выдержки, жестокая и бессмысленная, а нелепый конвейер, угловатый механизм, штампующий и отбраковывающий человеческие жизни. Уделом попавшегося остается только терпение.
Фредерик и священник остаются наедине и продолжают свой диалог, начавшийся еще в начале книги. Терпение, как основа духовной зрелости, оказывается в центре внимания их беседы. И теперь уже Фредерик оказывается мудрее, привязывая это понятие к повседневности, к войне и даже к истории религии.
“— Значит, вы думаете, так оно и будет продолжаться? Ничего не произойдет?
— Не знаю. Но думаю, что австрийцы не перестанут воевать, раз они одержали победу. Христианами нас делает поражение.
— Но ведь австрийцы и так христиане — за исключением босняков.
— Я не о христианской религии говорю. Я говорю о христианском духе.
Он промолчал.
— Мы все притихли, потому что потерпели поражение. Кто знает, каким был бы Христос, если бы Петр спас его в Гефсиманском саду.
— Все таким же.
— Не уверен, — сказал я”.
Почему-то Хемингуэй долгое время считался анти-интеллектуальным писателем, чьи герои бегут от мысли. На самом деле, это совсем не так. “Истина состоит в том, что Хемингуэя всегда глубоко интересовали идеи, даже если критики считали само собой разумеющимся, что его занимают чисто нутряные явления, и в течение многих лет его книги оказывали большее влияние на сознание молодых американцев, чем сочинения любого философа-профессионала”.
Хемингуэй считал, и в романе “Прощай, оружие!” это четко просматривается, что человеческое общество в целом, сам смысл человеческого существования пришли к закату, что настал закат западноевропейской цивилизации. По духу ему близок стоик индивидуалист ницшеанского плана, свободный от всех иллюзий, лжи и стадной демагогии. Личность, порвавшая с обществом, но не демонстративно, без вызова, а просто удалившаяся, чтобы создать свое пространство и находить в себе достаточно сил, чтобы жить дальше. И вариаций на эту тему будет предостаточно в рок-поэзии XX-го века.
Внимание Хемингуэя всегда напряжено и полно драматической силы. Интерес писателя привлекают вечные темы: любовь, смерть, мужество, честь, моральная ответственность. Человек связан с другими людьми, прежде всего, нравственно. Он должен нести ответственность перед самим собой, должен познавать самого себя.
Да, Хемингуэй не выходит из круга двух – трех ключевых идей, но он великолепно обходится ими. Идеи, которые всю жизнь вынашивает художник, исполнены величия, потому что проверяются чувствами. Чувственный порыв упорядочивается и перерождается в идею. Внутренний стержень личности составляет главную идею его творчества.
Испытание идеи внутреннего стержня личности производится на тщательно отобранном материале, в рамках которого представлено противоборство различных точек зрения. Но все-таки в основе своей Хемингуэй — лирический, а не драматический художник, потому что его талант с наибольшей силой проявляется при воспроизведении личного отношения к миру.
Да, внутренний стержень, самодисциплина и профессиональная выучка не могут до конца подчинить себе реальность, но верность им составляет неотъемлемую часть поражения с честью. Эта верность и позволяет сохранить свою малую территорию “чистой” и “светлой”, дает возможность сберечь или обрести свое достоинство в критические моменты жизни, предавая значение и смысл путанице человеческого существования.
В третьей книге все отчетливее становится противопоставление тех, кто не отдает себе отчета в происходящем вокруг, теряет голову от высокопарных лозунгов и не обладает внутренней дисциплиной, персонажам, которые заслуживают уважение автора. Первые — ведомые марионетки, живущие в плену жизненной суматохи, подверженные иллюзии вещей, другие, как Фредерик, стремятся к самопознанию.
Мир толкает человека к личной самодисциплине, к способности выстоять. Именно в третьей книге Фредерику предстоит отторгнуть себя от толпы, от хаоса мироздания.
Война, как явление ненормальное, заполняет страницы собой.
Вот-вот произойдет наступление австрийцев, и где-то в горах есть места для оборонительных позиций, “но ничего не предпринято, чтоб подготовить их”, потому что речь уже не идет ни о стратегии, ни о патриотизме, все пущено на самотек.
Фредерик осознает это: “Когда бы милая моя с попутной тучей принеслась. Принеси ко мне, Кэтрин, ветер. Что ж, вот мы и попались. Все на свете попались, и дождику не потушить огня”.
Фронт прорван, в эпицентре суматоха отступления. Главный герой и его “братья по оружию” пытаются спастись. Некоторые, поддавшись панике, не выдерживают, бросают товарищей по несчастью и завязшую в слякоти машину, пытаясь спастись бегством. Фредерик и остальные открывают по ним огонь, потому что предатели и “слюнтяи” приравниваются к врагам.
“— Я его застрелил, — сказал Бонелло. — Я за эту войну еще никого не застрелил, и я всю жизнь мечтал застрелить сержанта.
— Застрелил курицу на насесте, — сказал Пиани. — Не очень-то быстро он летел, когда ты в него стрелял.
— Все равно. Я теперь всегда буду помнить об этом. Я убил эту сволочь, сержанта.
— А что ты скажешь на исповеди? — спросил Аймо.
— Скажу так: благословите меня, отец мой, я убил сержанта.
Все трое засмеялись.
— Он анархист, сказал Пиани. — Он не ходит в церковь”.
Люди действуют полуосознанно, исходя из обстоятельств, ни в коей мере не соизмеряя свои поступки с постулатами церкви. Она сама по себе, а жизнь вносит свои коррективы. Нет никакого трепета перед таинством исповеди, ничего святого нет.
Беспорядочное отступление итальянской армии символизирует отсутствие гармонии в мире. Чтобы избежать расстрела по нелепому приговору, нацарапанному равнодушной рукой в карманном блокноте, Фредерик предпринимает попытку спастись бегством. Ему это удается. Но как говорилось выше, Хемингуэй не просто своей авторской волей одаривает его везением. Бегство Фредерика — это решение выйти из игры, разорвать нелепые связи с обществом.
И теперь его сообщником или помощником, и для Хемингуэя это очень важно, становится не человек. На человека в этом мире уже нельзя положиться, слишком много факторов влияют на его поведение. Спасителем Фредерика становится обычное бревно: “Когда я всплыл во второй раз, я увидел впереди себя бревно, и догнал его, и ухватился за него одной рукой. Я спрятал за ним голову и даже не пытался выглянуть… Мы миновали островок, поросший кустарником. Я ухватился за бревно обеими руками, и оно понесло меня по течению”.
Прыжок в бурлящие воды реки от военной полиции приобретает ритуальное значение. Это своеобразное “крещение”, которое возрождает Фредерика для новой жизни: “Гнев смыла река вместе с чувством долга. Впрочем, это чувство прошло еще тогда, когда рука карабинера ухватила меня за ворот. Мне хотелось снять с себя мундир, хоть я не придавал особого значения внешней стороне дела. Я сорвал звездочки, но это было просто ради удобства. Это не было вопросом чести. Я ни к кому не питал злобы. Просто я с этим покончил. Я желал им всякой удачи. Среди них были и добрые, и храбрые, и выдержанные, и разумные, и они заслуживали удачи. Но меня это больше не касалось”.
Жить только ради себя и близкого человека, жить, находить счастье в удовлетворении простых человеческих потребностей, и больше ни о чем не думать: “Я создан не для того, чтобы думать. Я создан для того, чтобы есть. Да, черт возьми. Есть, и пить, и спать с Кэтрин. Может быть, сегодня. Нет, это невозможно. Но тогда завтра, и хороший ужин, и простыни, и никогда больше не уезжать, разве только вместе”
Итак, Фредерик сознательно заключил “сепаратный мир”, а вода смыла с него обязательства перед обществом и человеческой историей. Он готов сыграть роль в последнем акте драмы своей жизни и извлечь из этой игры и своего неизбежного поражения урок душевной стойкости человека-одиночки.
После всех злоключений, оказавшись, наконец, в безопасности, в объятиях любимой, Фредерик мысленно формулирует тот непреложный закон, который главенствует над человеческими судьбами. Этот юноша, который ни о чем задумываться не хотел, вынужден подытожить свой жизненный опыт, и посетовать, что все именно так, а не иначе.
“Когда люди столько мужества приносят в этот мир, мир должен убить их, чтобы сломать, и поэтому он их и убивает. Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе. Но тех, кто, не хочет сломиться, он убивает. Он убивает самых добрых, и самых нежных, и самых храбрых без разбора. А если ты ни то, ни другое, ни третье, можешь быть уверен, что и тебя убьют, только без особой спешки”.
В конце четвертой книги накануне побега Фредерика и Кэтрин в Швейцарию, старый граф Греффи, знакомый Фредерика во время игры на бильярде замечает, что в романе Г. Уэллса “Мистер Бритлинг видит все насквозь” очень хорошо, по его мнению, показана душа английской буржуазии. Для Фредерика слово “душа” получает иной смысл.
“— Я не знаю, что такое душа.
— Бедняжка. Никто не знает, что такое душа. Вы — верующий?
— Только ночью.
Граф Греффи улыбнулся и повертел стакан в пальцах.
— Я предполагал, что с возрастом стану набожнее, но почему-то этого не случилось, — сказал он. — Очень сожалею.
— Вы хотели бы жить после смерти? — сказал я и сейчас же спохватился, что глупо было упоминать о смерти. Но его не смутило это слово.
— Смотря как жить. Эта жизнь очень приятна. Я хотел бы жить вечно”.
Судя по всему, граф прожил довольно легко. Ему посчастливилось миновать неприглядные стороны действительности. Гарантом его непрерывного благоденствия являются титул, средства, слепое везение. Приятный и светский эстет, он был бы не прочь присовокупить к своей коллекции чувств, ощущений, впечатлений еще и набожность. Набожность, конечно, имеет большее отношение к обрядовой стороне религии, к служению путем выполнения правил. Набожность в его понимании больше пристала старости. Это своеобразная попытка заслужить себе место по ту сторону смерти. Вместе со старостью, по мнению графа, приходит осторожность.
Осторожность подразумевает попытку что-то вымолить или отмолить, на случай, если после смерти вас ждет продолжение. Но Греффи не привык что-либо делать без удовольствия и без азарта, не веря в то, что ты делаешь. Он так и не стал набожным, очень сожалеет об этом, и по этой причине не может молиться, считая это нечестным. А, возможно, граф считает, что молитва неверующего не имеет силы. Как бы там ни было, он таки находит способ решения проблемы.
“— А если вы когда-нибудь станете набожным, помолитесь за меня, когда я умру. Я уже нескольких друзей просил об этом. Я надеялся сам стать набожным, но этого не случилось…
— Я, может быть, стану очень набожным, — сказал я. — Во всяком случае, я буду молиться за вас.
— Я всегда ожидал, что стану набожным. В моей семье все умирали очень набожными. Но почему-то этого не случилось”.
Разговор не заканчивается. Граф размышляет о том, что, возможно, уже “пережил свое религиозное чувство”. Здесь глагол “пережил” может иметь двоякое значение. С одной стороны, он может подразумевать, что с возрастом вообще все чувства притупляются, теряют свою насыщенность. И в 94 года граф просто не в состоянии ощутить религиозное чувство в полной мере. С другой стороны, можно подумать, что когда-то давно он кратковременно пережил подобное чувство в связи с какими-то событиями, имевшими для него большое эмоциональное значение, например, с любовью к женщине.
“Может быть, уже слишком поздно. Может быть, я пережил свое религиозное чувство.
— У меня оно появляется только ночью.
— Но ведь вы еще и любите. Не забывайте. Что это тоже религиозное чувство.
— Вы думаете?
— Конечно”.
Для Фредерика — это открытие, но Кэтрин думает также. Недаром в одном из разговоров она говорит ему о том, что он является ее религией, то есть смыслом ее существования.
Наступает ненастная ночь. Символ вселенской непогоды снова необходим Хемингуэю, чтобы подчеркнуть, что героям вновь угрожает опасность, что после кратковременной передышки им вновь предстоят испытания. Но если в предыдущий раз дождь только стучал в стекла, не проникая внутрь их жилья, то теперь он вторгается в уютное убежище, принося с собой холод и тревогу.
“Ночью была гроза, и, проснувшись, я услышал, как дождь хлещет по оконным стеклам. В открытое окно заливала вода. Кто-то стучался в дверь. Я подошел к двери очень тихо, чтобы не разбудить Кэтрин, и отворил. Это был бармен. Он был в пальто и держал в руках мокрую шляпу.
— Мне нужно поговорить с вами, tenente.
— В чем дело?
— Дело очень серьезное.
Я огляделся. В комнате было темно. Я увидел лужу на полу под окном”.
Лужа под окном — символ протечки, прорыва, пробоины в крошечной лодке любви. Непостижимые причины, силы, которые определяют то, что суждено, прорывают фронт на котором двое влюбленных пытаются выстоять вопреки этим силам.
На сей раз героям удается бежать от обстоятельств, которые складываются явно не в их пользу, и могут помешать их взаимодостаточности.
“— Я хочу, чтобы совсем нельзя было разобрать, где ты, а где я. Я не хочу, чтоб ты уезжал. Я это нарочно сказала. Если тебе хочется, уезжай. Но только возвращайся скорее. Милый, ведь я же вообще не живу, когда я не с тобой.
— Я никогда не уеду, — сказал я. — Я ни на что не гожусь, когда тебя нет. У меня нет никакой жизни.
— Я хочу, чтобы у тебя была жизнь. Я хочу, чтобы у тебя была очень хорошая жизнь. Но это будет наша общая жизнь, правда?”
Но замысел Хемингуэя состоял не в том, чтобы помочь героям пройти огонь, воду и медные трубы, и оставить их наслаждаться друг другом. Хотя эта история и придуманная, но реальная действительность иногда предлагает еще более неправдоподобные истории. Хемингуэй вполне отдавал себе отчет в том, что в мире предостаточно нелепой жестокости, страха, трагедий, катастроф, болезней. Да, история Кэтрин и Фредерика разворачивается во время войны, что предает ей большую динамичность, терпкость, экстремальность, драматичность. Но большие надежды влюбленных в результате разрушает не война, а физиология (после кесарева сечения Кэтрин умирает от потери крови). Такое могло произойти и в мирное время. Ловушка, в которую попадается человек, может оказаться какой угодно: болезнь, несчастный случай и т. д., просто потому, что он смертен.
“Бедная, бедная моя Кэт. Вот какой ценой приходится платить за то, что спишь вместе. Вот когда захлопывается ловушка. Вот что получается за то, что любят друг друга. Хорошо еще, что существует газ. Что же это было раньше, без анестезии? Как начинается, точно в мельничное колесо попадаешь. Кэтрин очень легко перенесла всю беременность. Это было совсем не так плохо. Ее даже почти не тошнило. До самого последнего времени у нее не было особенно неприятных ощущений. Но под конец она все-таки попалась. От расплаты не уйдешь. Черта с два!”
Хемингуэй полагает, что поиск духовных ценностей должен непременно начинаться в процессе каких-то испытаний, во время столкновения человека с жестокостью мироздания. Именно перед лицом чего-то угрожающего человек осознает свою невероятную хрупкость, то, что лишить его жизни ничего не стоит. Так неужели, задумывается он, на этом все и заканчивается: мысли, чувства, настроения, впечатления, нежность, любовь, счастье? Неужели потом больше ничего нет? Неслучайно, религиозное мировоззрение предполагает обратное, что ничего не кончается, что земная жизнь только подготовка, прелюдия вечной жизни души. Но человеку и это непонятно, потому он имеет четкое представление о том, какая она — жизнь, обещанная неизвестность пугает его.
Фредерик больше склонен считать, что потом ничего нет. Во время своих бессонных ночей он познал ничто. Смерть — предел ничто. Отсюда следует, что какую бы линию поведения, какую бы личную веру он ни брал на вооружение, они должны служить ему и не подвести даже перед лицом смерти.
“Бедный малыш! Жаль, что я сам не задохся так, как он. Нет, не жаль. Хотя тогда бы не пришлось бы пройти через все эти смерти. Теперь Кэтрин умрет. Вот чем все кончается. Смертью. Не знаешь даже, к чему все это. Не успеваешь узнать. Тебя просто швыряют в жизнь и говорят тебе правила, и в первый же раз, когда тебя застанут врасплох, тебя убьют. Или тебя убьют ни за что, как Аймо. Или заразят сифилисом, как Ринальди. Но рано или поздно тебя убьют. В этом можешь быть уверен. Сиди и жди, и тебя убьют”.
Своей самодисциплиной, пониманием своей уязвимости герой стремится придать какую-нибудь форму бесформенности своего существования. Такой формой для него были выучка солдата и верность влюбленного.
Тема особой внутренней дисциплины возвращает нас к началу романа, когда и зародилась мысль о поисках смысла, сверхъестественного обоснования жизни. Религиозный фон романа не затерялся в череде описываемых событий, а выходил на поверхность вновь и вновь, чтобы в самые решающие моменты обогатить смысл происходящего.
Фредерик, наверное, искренне хотел поверить в Бога, стать набожным. Но опять же, по своему складу, он мог это сделать, не столько размышляя, сколько просто в благодарность. В благодарность, что его сохранили живым и здоровым во всех перипетиях войны. В благодарность за то, что он нашел свою половинку, а Кэтрин стала для него именно такой, той самой единственной женщиной. Это подтверждает один из его внутренних монологов: “Я знал многих женщин, но всегда оставался одиноким, бывая с ними, а это — худшее одиночество. Но тут мы никогда не ощущали одиночества и никогда не ощущали страха, когда были вместе. Я знаю, что ночью не то же, что днем, что все по-другому, что днем нельзя объяснить ночное, потому что оно тогда не существует, и если человек уже почувствовал себя одиноким, то ночью одиночество особенно страшно. Но с Кэтрин ночь почти ничем не отличалась от дня, разве что ночью было еще лучше”.
В какие-то считанные часы ситуация кардинально меняется. Фредерик понимает, что стремительно теряет все, что приобрел. Его ребенок оказывается нежизнеспособным, Кэтрин при смерти.
Следует отметить, что Хемингуэй несколько раз подчеркивает, что Кэтрин имеет более устоявшуюся позицию по поводу того, как следует воспринимать свой приход в этот мир. Она несколько раз прямо говорит, что не религиозна, и, похоже, не утруждает себя мыслями на эти темы. Но не потому, что она пустая. В ней, скорее всего, было инстинктивное женское смирение. Она хотела немногого: счастливо прожить с любимым мужчиной, иметь от него детей, но только, чтобы это продолжалось долго.
При поступлении в больницу, из стен которой живой она уже не выйдет, во время оформления необходимых документов, Хемингуэй позволяет Кэтрин в сжатой форме еще раз зафиксировать свою позицию. Позицию, которая, кстати, ничуть не противоречит христианскому представлению о семье. Она всего лишь хотела прилепиться к мужчине и составлять с ним единое целое.
“Внизу за конторкой сидела женщина, которая писала в книгу имя и фамилию Кэтрин, возраст, адрес, сведения о родственниках и о религии. Кэтрин сказала, что у нее нет никакой религии, и женщина поставила против этого слова в книге черточку. Кэтрин сказала, что ее фамилия Генри”.
В тот момент, когда счастье навсегда уходит, как песок сквозь пальцы Фредерика, он возвращается к тому, с чего начал. Не получая доказательств существования Бога милосердного, герой убеждается, что все вокруг лишь нагромождение нелепых случайностей. Что человек, в сущности, убог и незначителен, а все, что с ним происходит — всего лишь лотерея.
“Однажды на привале в лесу я подложил в костер корягу, которая кишела муравьями. Когда она загорелась, муравьи выползли наружу и сначала двинулись к середине, где был огонь, потом повернули и побежали к концу коряги. Когда на конце их набралось слишком много, они стали падать в огонь.
Некоторым удалось выбраться, и, обгорелые, сплющенные, они поползли прочь, сами не зная куда. Но большинство ползло к огню, и потом опять назад, и толпилось на холодном конце, и потом падало в огонь. Помню, я тогда подумал, что это похоже на светопреставление и что вот блестящий случай для меня изобразить мессию, вытащить корягу из огня и отбросить ее туда, где муравьи смогут выбраться на землю. Но вместо этого я лишь выплеснул на корягу воду из оловянной кружки, которую мне нужно было опорожнить… Вероятно, вода, вылитая на горящую корягу, только ошпарила муравьев”.
Теперь Фредерик признает, что попытка обрести абсолютный смысл в интимных отношениях обречена на поражение. Она обречена, так как подвержена любым превратностям мира, в котором люди напоминают муравьев, мечущихся по пылающей коряге, в котором смерть, по словам Кэтрин, “только скверная шутка”.
Но как бы там ни было, значение дисциплины и стоической выдержки не умоляется. Да, жизнь не имеет оправдания, но можно обрести свое идеальное “я” в той степени, в какой ты способен сформулировать свой кодекс и следовать ему. И пока живешь, ты можешь ревностно блюсти свое представление о себе.
“За каждой типично хемингуэевской ситуацией маячит поражение. Характерные хемингуэевские герои всегда поставлены перед гибелью или катастрофой. Однако и в поражении, и в смерти им удается что-то обрести. Именно в этом заключен особый интерес Хемингуэя к подобным персонажам и ситуациям. Его герои, стоящие перед лицом поражения, — не нытики, не те, кто спешат исчезнуть, не уплатив проигрыша, не соглашатели и не трусы — они осознают, что в принимаемой ими боксерской стойке, особой выдержке, плотно сжатых губах и состоит своего рода победа. И если им и суждено остаться побежденным. Они утверждают представление о своеобразном кодексе чести, исполнение которого делает мужчину мужчиной и отличает его от тех, кто слепо увлекается стихийными порывами чувств, иначе говоря, от “слюнтяев”.
Однако на последних страницах пятой книги все же есть момент, когда стоическая невозмутимость покидает героя, когда наружу в потоке слов прорываются его надежда, его смятение, его страх перед тем, что неотвратимо. Фредерик приподнимает свое забрало, по-человечески обращаясь к тому, кто, все же, может быть, лично следит за его судьбой, кто может казнить, но может и помиловать.
“Я знал, что она умрет, и молился, чтоб она не умерла. Не дай ей умереть. Господи, господи, не дай ей умереть. Я все исполню, что ты велишь, только не дай ей умереть. Нет, нет, нет, милый господи, не дай ей умереть. Господи, сделай так, чтобы она не умерла. Я все исполню, только не дай ей умереть. Господи, милый господи, не дай ей умереть”.
Кэтрин, как и предчувствовала, умерла в дождь. Прощание с ней показалось Фредерику прощанием “со статуей”.
На последней странице он снова один, сам по себе, но другой, возмужавший на войне и под сенью любви. Уже никогда ему не быть прежним, потому что мгновения простоты мыслей и чувств навсегда утрачены. Именно самодисциплина кодекса и опыт формируют его, сообщая Фредерику чувство стиля и красивой формы. Это приложимо не только к его частной трагедии, но и к жизни вообще. Внутренняя дисциплина и пережитый опыт способны придать ей значение. Принести порядок и моральный смысл в путаницу человеческого существования.
Итог полу осознанного богоискательства Фредерика так и не подведен. Он констатирует факт своего поражения, но не ропщет. Его состояние в финале романа можно назвать озлобленным смирением, хотя всю дорогу он так и не может смириться с фактом того, что пришел в этот мир. Абстрактно он размышлял о том, что “христианами нас делает поражение”, и уточняет, что речь идет о христианском духе. Правда, непонятно, произойдет ли это на практике, например, с ним. Что касается самого Хемингуэя, то он в какой-то степени считал, что до мелочей продуманный порядок природы свидетельствует о Божественном разуме. Фредерик воспринимает природу только как окружающую среду, не пытаясь провести какие-либо аналогии.
Он все время боялся Бога, и страх этот не пройдет, потому что всегда будет, что потерять, если не любимую, то здоровье, друга, родственника.
Можно предположить и такое, что когда священник советует ему в начале книги не бояться, а любить Бога, а Фредерик не в состоянии ощущать ничего подобного, он и обрекает себя на существование в мире Бога карающего, а не милосердного. Как бы там ни было, но религиозный фон, проблема поиска сверхъестественного обоснования жизни присутствует на протяжении всей книги. Можно считать, что и композиция романа — это своеобразное ветхозаветное Пятикнижие, когда смерть — еще предел всему, когда смерть еще не побеждена искупительной жертвой Христа. Это, в общем-то, объясняет и печальный финал романа.
Библиографический список
1. Хемингуэй Э. Собрание сочинений. — М.: Литература, 2001.
2. Писатели США о литературе, том 2. — М.: Прогресс, 1982.
3. Злобин Г. По ту сторону мечты. — М.: Художественная литература, 1985.
4. Уоррен П. Как работает поэт. — М.: Радуга, 1988.
5. Hemingway E. The Critical Reception. Greensboro (N.C.), 1977.